Феликс Кривин - Миллион лет до любви
Это я узнаю потом.
А пока что я только уходил в плаванье. Меня ждали иностранные порты, для которых я сам буду иностранцем. Я еще никогда не бывал иностранцем, никогда не выезжал за пределы страны…
В далеком Турну-Северине я буду слушать песни Лещенко, полные тоски по России. Мы будем сидеть за столиком в ресторане и слушать Лещенко, и смотреть на него, и жалеть его, навсегда потерявшего родину. И даже если потом окажется, что это был не Лещенко, а другой певец, которого выдавали за Лещенко, мы сохраним в себе эту тоску по родине, этот крик журавлей, улетающих вдаль.
В порту Галац мы надолго застрянем у подножья океанского лайнера, неизвестно как попавшего в речные воды. Мы будем подниматься на его борт, чтобы убедиться в ничтожности нашего суденышка, которое прежде казалось нам таким большим и надежным… Человек должен иногда подниматься над собой…
Ныряя со своего борта, мы под водой будем подплывать к якорю нашего соседа, взбираться на него и, после минутного отдыха, отправляться в обратный подводный путь. Особую спортивную остроту приобретут наши подводные путешествия во время глушения рыбы. Нужно будет нырнуть и вынырнуть между двумя взрывами, чтобы не разделить с рыбой ее судьбу.
Рыбе некуда уйти от своей судьбы, и она будет всплывать вверх белыми животами, как отдыхающие на пляже, которые еще не успели загореть. Рыбы будет не меньше, чем отдыхающих в разгар курортного сезона.
Ее будут глушить динамитом. Рыбы много, динамита много — почему не глушить?
Но мы, конечно, не будем ее глушить, мы будем подбирать уже глушеную. То есть, поступать более справедливо: глушеная рыба не должна пропадать. Не мы одни такие справедливые. Сколько вокруг одной несправедливости кормится справедливых, еще никому не удалось подсчитать.
Ныряя между двумя взрывами, мы испытаем нечто похожее на то, что должна испытывать рыба, — с той разницей, что ей вынырнуть некуда, она в своей стихии, а мы в ее стихию пришли. С динамитом.
Но это после. А сейчас я только уходил в плаванье. Я получил койку в кубрике, осмотрел машинное отделение и уже готовился встать на вахту.
Однако двигатель молчал. На всем судне никто, кроме меня, не уходил в плаванье.
«Эдельвейс» отплывал только через три дня.
Я оказался в трудном положении: все мои знакомые знали, что я ушел в плаванье, и вдруг я вернусь. Что они могут подумать?
Когда идут за цветком эдельвейсом, с полпути не возвращаются.
В кубрике я ночевал один: все наши матросы и мотористы предпочитали ночевать в домашних условиях. Они, как настоящие морские волки, любили беpeг больше, чем море, а я, как коренной житель суши, предпочитал суше морской простор.
Весь следующий день я не сходил на берег, боясь встретить кого-то из тех, кто знает, что я ушел в плаванье. Три дня и три ночи я не покидал корабля, заранее отбывая любимое наказание механика, к которому он сводил наш с ним учебный процесс:
— Трое суток без берега!
Сколько я отсижу этих суток без берега! И пока я буду их отсиживать, Коканя признается Прошке в любви — не словами, конечно, а удвоенными порциями. Увидев эти порции, моторист Федька, большой любитель поесть, погрустнеет и скажет, отводя глаза от своей тарелки:
— Все, Прохор Иванович, улыбнулась тебе твоя звезда. В счастье своем не забудь о нас, голодных и убогих.
Прошка, конечно, будет уминать все признания, но в ответ будет только поправляться, а это, конечно, для женщины не ответ. И однажды Прошка и Коканя сядут в шлюпку, чтобы плыть на недалекий пустынный островок.
Коллектив, конечно, выйдет их провожать, выскажет им различные советы и пожелания. Их будут напутствовать, как напутствуют родители повзрослевших детей, и они точно так же не будут слышать советов.
И до вечера все будут неспокойны, как бывают неспокойны родители, проводившие детей в большую жизнь. Как они там? Хорошо ли им? Не одиноко?
К вечеру они возвратятся. Коллектив их встретит, как и положено близкому, родному коллективу. Спросят, конечно, как они время провели, каким занятиям посвятили драгоценные часы и минуты.
Это будет похоже на глушение рыбы, которая всплывает вверх животами, стыдясь, что ей приходится открывать самое свое сокровенное. И, как сотрясается Дунай, так будем мы сотрясаться от смеха, встречая на берегу Коканю и ее счастливого избранника.
А они будут только улыбаться. Их не обидит наш смех и наши слова. Они воспримут их наоборот, как воспринимают на свадьбе «горько» в понимании «сладко». Им будет сладко — так пусть же и нам будет сладко, хоть в чем-нибудь, хоть в шутках, хоть в грубых словах.
А за ужином Коканя положит нам удвоенную порцию каши, и мы воспримем это как свадебное угощение.
А механик с горя даст мне трое суток без берега, и я с горя с удовольствием их отсижу…
Все это будет потом. А сейчас я отсиживал свои самые первые трое суток без берега. Я лежал на узкой койке в кубрике, готовый вскочить по команде «Свистать всех наверх!». Рядом со мной лежала моя роба, такого цвета и качества, которые позволили ей спустя много лет войти в моду под именем джинсов.
Но свистать меня было некому. Я был один на «Эдельвейсе», на этом черном цветке, уносящем меня из моего детства…
Ложка
Мы с сестрой были трудные дети. И нам было трудно, и с нами было нелегко. Однажды мы сломали единственную чайную ложку.
Это случилось далеко от нашего дома, в эвакуации, поэтому второй ложки у нас не было. Чем размешивать чай? И так сахара нет, а тут еще нечем размешивать.
Но мы, конечно, не об этом думали. Больше всего мы думали о том, что скажет наша мама.
На городском рынке были люди, которые могли нам помочь. Один из них гнул толстые железные прутья, сыпал искрами, стуком и хрипом — то ли кузнечных мехов, то ли своим собственным. И в этот богатырский грохот и хрип мы сунули свою поломанную чайную ложку.
Кузнец выпрямился, отер пот и посмотрел на ложку так, как смотрит профессор медицинских наук на прыщ на носу у студента-двоечника.
— Нам ложку запаять, — бодро сказала моя сестра, будто предлагая заказ, который обеспечит кузнеца работой на ближайшие месяцы.
— Ложку? — прохрипел кузнец. Он не выпускал из рук толстую раскаленную полосу, и, казалось, сам накалялся.
— Пойдем отсюда, — потянула меня сестра. — Здесь делают только грубую работу. А нам нужна тонкая работа.
Следующий визит мы нанесли жестянщику. Он долго вертел в руках обломки ложки и, возвращая их, сказал:
— Такие ложки не чинят. Такие ложки выбрасывают.
— А что? — сестра сделала большие глаза (она часто делала большие глаза, потому что это, как всякую женщину, ее украшало). — Вполне хорошая ложка, только сломанная.
Жестянщик усмехнулся:
— Такую ложку дешевле купить, чем чинить.
— Мы привыкли к этой, — сказала моя сестра. — Мы можем купить сто ложек, но к ним нам придется привыкать. А к этой ложке мы уже привыкли.
Насчет ста ложек она преувеличила. Мы и одной ложки не могли купить. Но чего не скажешь в полемическом задоре.
Примусный мастер не хотел чинить ложку, потому что он чинил примусы. Он был узкий специалист и боялся, что если станет чинить все подряд, то потеряет квалификацию. А слесарь, молодой добродушный парень, вдруг протянул нам ложку. Такую же, как наша, только целую.
— Берите, ребята. У меня этого добра завались.
Сестра смутилась и поспешила сделать большие глаза. Потом она гордо вскинула голову:
— Нам не нужны чужие ложки. У нас есть свои. А если они слегка поломанные, так ведь для этого существуют мастерские.
Дома мы съели целую кастрюлю киселя, чтобы маме нашей ложка не понадобилась. И несколько дней подряд съедали все, что могло потребовать чайной ложки.
Это было нетрудно, поскольку время было трудное, и не так уж часто требовались ложки.
На нижней ступени цивилизации
Мы находились на нижней ступени цивилизации: у нас даже не было лопаты. Вместо лопаты мы использовали большой ржавый гвоздь и старую кастрюлю без дна, которые у нас уже были. На нашей ступени цивилизации все орудия труда представляли собой остатки или обломки чего-нибудь, а целые, исправные орудия пока еще не были изобретены.
Мы рыхлили землю гвоздем и вычерпывали ее кастрюлей, и все это в условиях полной конспирации и почти полной темноты: работа проходила в глубине погреба. Мы искали потайной ход, связывавший наш погреб с катакомбами, в которых когда-то скрывались подпольщики.
Наши свечи почти не давали света: ведь это были тоже бывшие свечи, не годные к употреблению. Но даже этих огарков у нас было в обрез, и приходилось работать на спичках.
И мы работали. Как мы работали! Откопали немало интересного и таинственного: обломок ножа, гильзу, медную пуговицу. Когда откопали старый ключ, поняли, что где-то поблизости должна быть дверь, ведущая в катакомбы.