Александр Бачило - День гнева (сборник)
Разве нормальная, без “пунктика” девочка, скажем, Зоя Салатина, могла бы написать в сочинении по “Герою нашего времени”: “Если бы Печорин слетал в космос, а Онегин занялся генетикой, у них не возникли бы вопросы “как жить?” и “стоит ли жить вообще?” Они бы поняли — жить стоит. Жить, но не прозябать. Иначе не стоит”.
Маргарита Евгеньевна, женщина молодая, но сдержанная, проверяя сочинение, пожала плечами и подумала: “Девочку, конечно, заносит, но обсуждать сочинение в классе не стану; это может сказаться на ее психике. Зачитаю-ка я лучше выдержки из умненькой Салатиной”. И стала зачитывать: “Типичный представитель своего класса, Печорин переезжает с места на место, ищет ответ на вопрос: “стоит ли жить?” Он человек хотя и образованный, но знания применить не может и потому оказывается “лишним человеком”…
На дворе стоял тогда октябрь, в оконных рамах жужжала муха, недалекие пути стонали под тяжелыми товарняками, а голос Маргариты Евгеньевны и то, что она читала, сливался в монотонный осенний гул, от которого сами собой выплывали изо рта зевки и глаза слипались в электрическом желтом свете, тоже ненужном и скучном. Лариса за последней партой слышала только этот осенний гул и пыталась переложить его на стихи и одновременно на музыку. Припев выходил ничего, смесь “лишнего Печорина” с колесным тарарамом, и поэтесса так увлеклась, что Маргарита Евгеньевна из другого конца классной комнаты вдруг услыхала довольно мелодичное, задушевное пение. Она на полуслове прервала выдержку из Салатиной и выразительно посмотрела на последнюю парту. Проснувшийся от тишины класс дружно обернулся в том же направлении. Мечтательная Семар продолжала напевать, рисуя на запотевшем стекле октябрь, Маргариту Евгеньевну и далекую страну Элладу, где сочинения детям разрешали писать стихами.
Вообще, если бросить на чашу весов все то, что пережила и перестрадала из-за Семар Маргарита Евгеньевна, то на другую чашу придется положить десять лет жизни и тысячу седых волос. Из ее сочинения “Пусть всегда будет солнце” Маргарита Евгеньевна, к примеру, поняла, что не сегодня-завтра Лариса собирается в Америку, чтобы серьезно поговорить с президентом по поводу предотвращения ядерной катастрофы. Вызванная в школу мама-Семар слезно клялась, что никаких денег на билет дочка у нее не просила и разговоров о заграничных поездках в последнее время не вела.
Но даже эта история оказалась цветочком по сравнению с той ягодкой, которую преподнесла Маргарите Евгеньевне Семар однажды весной, когда весь Кузятин утопал в абрикосовом розовом цвете и дразнящих запахах. Они вливались в распахнутое окно учительской, и непреклонная Маргарита Евгеньевна позволила им себя одурманить. Поэтому, когда прозвонил телефон, и прозаичный голос из районо потребовал ее, она сначала игриво хихикнула в трубку и, только узнав, откуда звонят, пообещала прийти к назначенному времени. В районо ей пришлось позабыть весну со всеми ее прелестями. Листок из школьной тетрадки, исписанный ЕЕ почерком, в довольно витиеватых выражениях просил получше думать над названиями сочинений, прежде чем давать их старшеклассникам, потому что такое название, как “Чацкий — передовой человек своего времени” или “Жизненный путь Онегина” скоро им вообще “опротивеет” и они откажутся писать.
— Вас понять трудно, — сказали в районо и пристально взглянули на Маргариту Евгеньевну. — Почему вы вдруг решили пожаловаться нам на себя? Названия сочинений ваши?
— Мои…
— Почерк ваш?
— Почерк мой, но…
— И к тому же вам, передовой учительнице района, стыдно делать три ошибки на одной страничке. Не “опротивеет”, а опротивит… Как вы можете?
Маргарита Евгеньевна не могла. Но она знала человека, который мог и который не знал, что названия сочинений дает учитель, а не районе И этот человек решил, что к авторитетной Маргарите Евгеньевне прислушаются скорее, чем к никому неизвестной школьнице. Он захотел сделать доброе дело, воспользовавшись одним из талантов, которыми его так щедро одарила природа. И этим талантом было безупречное подделывание почерков. А этим человеком была Семар.
В каком мире, какими понятиями жила эта “чокнутая”, никто толком не знал. Она была бы даже ничего, если бы аккуратно постриглась “под пажа” или еще под кого-нибудь на манер прочих кузятинских старшеклассниц, если бы не пялила на себя необъятные балахоны, в которых могли уместиться сразу три Семар, и если бы зимой и летом, в жару и дождь не таскала за собой повсюду гитару и пса Бурбона, как какой-нибудь средневековый бард, а не нормальная советская школьница. Ежедневно она оглядывала себя в сотне зеркал, витрин и автомобильных стекол, но ни одно из отражений не подсказало ей, что следует немного преобразиться, чтобы люди перестали показывать на нее пальцами. Она жила с матерью, добропорядочной, усталой женщиной, и со старшей сестрой, усталой, добропорядочной и незамужней. Обе ее жалели, стыдились — и совсем не умели оправдывать перед соседками, которые говорили о Ларисе разное.
В начале каникул их вывезли в совхоз “на клубнику”. Поле раскинулось впереди такое вкусное, что Ларисе захотелось лежать на нем ничком, снимать губами ягоды и не делать над собой никаких усилий, потому что всякое усилие портит наслаждение. Но под строгим взглядом Маргариты Евгеньевны Семар взяла свой ящик и двинулась с ним к горизонту, стараясь не отставать от спорой Салатиной. Ряды, как рельсы, не имели конца, и если бы сейчас, по прошествии времени, кто-то сказал Ларисе Семар, что клубника ягода вкусная, она бы трижды рассмеялась тому человеку в лицо.
Поначалу рядом с ней что-то мурлыкал окопавшийся в клубничных зарослях Кактус. В младших классах он был не Кактус, а простой Репей, заработавший свое прозвище за прилипчивость и любопытство. В Кактусы он переименовался год назад, когда на орбиту тяжелого рока, от которого теряли пульс многие юные кузятинцы, вышла группа с таким незаурядным названием. Напев две-три мелодии из репертуара группы, Кактус куда-то направился с ящиком, потом вернулся, набросал в него клубнику с верхом и понес на весы. Со вторым ящиком он проделал то же самое, и с третьим тоже. Тогда Лариса Семар, у которой пот со лба капал прямо на ягоды, отчего они блестели, как лакированные, решила проследить, куда это он ходит. И проследила. Оказалось, метрах в тридцати от поля на проезжей дороге насыпан желтый речной песок, и половину ящиков Кактус набивал этим песком, а сверху притрушивал клубникой, и когда он насыпал очередной ящик и уже распрямился, чтобы его поднять, Лариса Семар загородила дорогу и сказала:
— Слушай, Кактус, сам будешь высыпать или тебе помочь?
Не то чтоб Кактус был трусоват, просто ему не захотелось связываться с этой “чокнутой”. Поэтому он только собрался высыпать обратно песок, как рядом оказалась яростная Маргарита Евгеньевна. За ее пунцовой, раскаленной на солнце косынкой маячили ласковые глаза Салатиной, которая тоже видела, как Семар поднялась с грядки и отправилась куда-то следом за Кактусом.
— Кто?! — вскричала Маргарита Евгеньевна и брезгливо толкнула ящик ногой. — Кто?! Она насыпает, а он, видите ли, таскает! Да таких вредителей совхоз к себе больше на пушечный выстрел не подпустит!..
Семар не понимала, что говорит Маргарита Евгеньевна, хотя знала — классный руководитель всегда справедлив и тысячу раз прав. Она просто слушала вибрации ее голоса и думала: эта женщина похоронила в себе великого прокурора. В ее речи было столько пафоса, блеска и благородного гнева, что Ларисе хватило бы этого запаса на целую жизнь.
— …Им честь школы не дорога! А если бы эту клубнику прямо с машины отправляли на варку джема и выбрасывали в чаны с сахаром!
— А разве ее перед варкой не моют?
Ну скажите, какому нормальному человеку пришла бы в голову мысль задать такой вопрос в такой момент? А Семар задала. И тогда косынка Маргариты Евгеньевны из пунцовой сделалась багровой, а сама она спросила, глядя в карие Ларисины глаза:
— И это интересуешься ты?
— Я, — ответила Лариса, глядя в холодные глаза Маргариты Евгеньевны.
— Вот и чудненько. Вместо того, чтобы шататься по ярам со своей гитарой, будешь теперь совхозу убыток отрабатывать.
И пошла прочь. Ласковые глаза Салатиной и честные Кактуса тоже переглянулись за учительской спиной, а Маргарите Евгеньевне показалось, будто какая-то догадливая птица на дереве у дороги прокаркала ей вслед:
— Позор-р-р!!! Позор-р-р!!!
Так что весь июнь и половину июля Лариса проторчала то на редиске, то на укропе, и там же, посреди грядок, сочиняла она грустные куплеты про неумеху, которая хочет сделать как лучше, а выходит черт знает что, и только нечаянно может получиться что-то стоящее. Все сочиненное на грядке распевала она потом в глубоком пустом яру, где прежде кузятинцы с окраины выпасали скот, а теперь росла высокая, в пояс, трава, которую некому было жевать. Частные дома недавно снесли, а в новостройке корову можно держать разве что в гараже. Кое-где из земли выходили на поверхность гладкие, как дельфиньи спинки, рыжие от дождей валуны. Ларисе было известно одно место, где они располагались друг за другом рядами, ее вечные, терпеливые слушатели. Перед ними она и усаживалась в траву и, воображая себя великой француженкой Эдит Пиаф, то скорбно, то весело напевала валунам обо всем, что случилось с ней сегодня, вчера, и что завтра, вероятно, случится, если за ночь на земле не произойдет какой-нибудь глобальной катастрофы.