Песах Амнуэль - Письма оттуда
Руис был натурщиком, и все мадридские живописцы писали с него страсти Христовы, благо, внешность у светловолосого испанца была самая подходящая. Руис давно свыкся со своей ролью. Он отрастил небольшую бородку, а страдальческое выражение не сходило с его лица даже в минуты довольства.
— А как обстоят дела у твоего брата? Не помню, как его звали, вроде бы, ниньо Хосе. Этакий кучерявый херувимчик, я рисовал его пару раз.
— Совершенно верно, Хосе его зовут, а вот называть его ниньо язык уже не поворачивается. Такой шалопай вырос, спаси господи. Но красавчиком остался, на каждой ресничке полдюжины девичьих сердец наколото, благо длина позволяет. Жаль, рисовать его сейчас нельзя: из младенцев вырос, а до Христова возраста не дожил.
— Не обязательно же Христа писать. Ганимед, Нарцисс — мало ли красавцев знает история. В общем, скажи ему, чтобы зашел ко мне, а лучше сам приведи. Думаю, пара лишних реалов ему не повредит.
— Да уж, с деньгами у него не густо. И, главное, работать не хочет, балбес. Я в его возрасте… впрочем, я тоже был изрядным шалопаем. Так, когда его приводить?
— Завтра с утра.
* * *
Хосе и впрямь оказался красавцем, чью внешность еще не испортила бурная жизнь. Его смуглые сверстники давно щеголяли пробивающимися усиками, а лицо Хосе, еще не оскорбленное касанием бритвы, сияло первозданной свежестью. Хотя взгляд испорченного мальчишки ясно говорил, что в жизни он успел испробовать многое. Не такой взгляд виделся Диего, когда он представлял в уме будущую картину, но разве в предместьях Мадрида найдешь нового Христа?
Хосе оглядел студию и насмешливо спросил:
— А где кормилица?
— Какую тебе кормилицу захотелось? — переспросил Диего.
— Как же без кормилицы? Прежде, когда с меня картины писали, то усаживали на колени какой-нибудь молодой сеньоре, а то и сиську заставляли сосать. Последний раз, мне шесть лет было, я уже все понимал, а маэстро говорит: «Будешь изображать младенца». Ну, я ему и сказал, мне, мол, женские сиськи для другого нужны. А сеньора хохочет: «Ты же не можешь ничего, не дорос еще. У нас по деревням и не таких сосунков видали. Женщина, пока она грудью кормит, забеременеть не может. Бывают, конечно, исключения, но это уже как повезет. Так молодые матери раздаивают себя, словно козу. Сын большой вырос, по улице с мальчишками гоняет, ему впору с мужчинами вино пить и паэлью кушать, а он, как проголодается, домой прибежит и, если обеда еще нет, требует: «Мама, титю!» — а та платье расшнурует и кормит».
— Понятно, — сказал Диего. — Должен тебя огорчить — сисек не будет. Вместо кормилицы тебя ждет верстак. Скидывай рубаху и становись.
Хосе с готовностью, выдающей бывалого натурщика, стащил рубаху и встал возле верстака. Верстак в мастерской был; настоящий художник, работая над картиной, все делает сам: и краски трет, и лак варит, а случается — и раму мастерит. Даже уголь для набросков приходится жечь самому. По весне, когда на виноградниках подрезают лозы, Диего отправлялся к знакомым виноделам, выбирал из срезанных прутьев самые ровные, ошкуривал их, сушил, плотно упихивал в горшок и, закрыв наглухо крышкой, шел к знакомому пекарю, сеньору Себастьяну, чтобы как следует пережечь прутки в лучший виноградный уголь.
Кому-то покажется странным, что художник, вхожий к испанским грандам и самому королю, водит знакомство с виноделами и булочниками, но такова жизнь: художник, прежде всего — мастер, и лишь потом — идальго.
Хосе стоял возле верстака столбом, не зная, что делать.
— Рубанок бери и начинай этот брусок строгать.
— Зачем? Он и так гладкий.
— Мне не брусок нужен, а спина твоя гладкая. Пота не вижу.
— Хотите в фонтане купнусь, и будет мокрая.
— Если человек дурак, то это надолго. Я тебе плачу не для того, чтобы ты в фонтане купался. Живо, рубанок в руки — и за работу!
Не объяснять же шалопаю, о чем Диего мучительно размышлял чуть ли не всю минувшую ночь? В память запали слова старого плотника: «человеческий труд был первым шагом к труду божественному». А кто из художников изображал на картинах работающего человека? У живописцев низкого жанра — бодегонос — видим старушек за прялкой или молоденьких вышивальщиц, но человека, который бы тяжко трудился, не найдем. Даже божественный Веласкес, изображая кузницу Вулкана, написал перерыв в работе. Собственно, что происходит на единственной картине, изображающей мастерскую? Ведь Вулкан и Феб — братья, причем Вулкан старше и, в отличие от бастарда Феба, — законный сын Юпитера. И все же, не избавиться от ощущения, что знатный и богатый заказчик явился к мастеровому и диктует ему свою волю. А благие киклопы — древнейшие дети Земли, повидавшие и пережившие всяческих богов, пошедшие к Вулкану исключительно из любви к огненному делу, стоят, в изумлении разинув рты. Но сильнее всего огорчало Диего то, как изображены тела кузнецов. Не было в них жилистой мускулистости, отличающий мастеровых. Не кузнецы были на полотне, а натурщики, изнывшие от бесцельного сидения на краю фонтана.
Странно настолько критически относиться к мастеру, которого боготворишь, но если вдуматься, иначе не может быть.
Хосе терзал несчастный брусок, словно инквизитор нераскаянного еретика. Планка, еще недавно гладкая, покрылась заусеницами, рубанок забился древесным сором. В конце концов, раздался громкий хруст, и у рубанка отломилась ручка, за которую мастер придерживает инструмент.
— По рукам бы тебе надавать, — заметил Диего, с огорчением разглядывая испорченный рубанок.
— Сами же приказывали — энергичней, — огрызнулся Хосе.
— Я тебе по два реала в день плачу не для того, чтобы ты вещи ломал. И стоишь ты, словно козел, который сейчас бодаться начнет. Вот что, собирайся, пошли. Будем тебе осанку ставить.
— Чего собирать-то?
— Рубаху свою потную. Как не надо, так он потеет. И рубанок бери — чинить.
Когда они свернули от Ворот Солнца в сторону знакомой слободы, Хосе спросил тревожно:
— Мы, случаем, не к старому Иосифу идем?
— Именно к нему. А что, он тебе знаком?
— Меня мать ему в учение отдала, а я сбежал. Не хочу всю жизнь деревяшки стругать.
— А что хочешь? Ремесло натурщика кормит плохо, хоть на брата своего взгляни.
— Я буду солдатом, конкистадором!
— Солдат — тот, кто получает одно сольдо в день. Я плачу больше.
— Одно сольдо это не у нас. Я же не итальяшка. Я поеду в Аргентину — страну серебра. Оттуда возвращаются богатыми.
— Если возвращаются вообще. К тому же погляди на любого ветерана. Он такой же битый и корявый, как и аргентинский пиастр.
— Зато в пиастрах серебро самой высокой пробы. Ни один мачо не посмеет смотреть на меня косо, ни одна сеньорита не станет смеяться над солдатом. Вино, девушки, ужас в глазах врагов, восхищение у всех остальных — это то, ради чего стоит жить!
— Ну, давай. Но пока изволь отрабатывать свои два реала. И не вздумай больше выкобениваться; за испорченный инструмент буду вычитать с тебя.
Иосифа, как и следовало ожидать, нашли в мастерской.
— Да это, никак, ниньо Хосе! — воскликнул он, увидав молодого натурщика. — И этого испорченного мальчишку вы прочите на роль Христа? Неважный выбор. Помяните мое слово, рано или поздно этого красавчика повесят.
— Христа тоже повесили, — заметил Диего, — крест в те времена заменял виселицу. Что касается удачного выбора, то в предместьях Мадрида трудно найти юного праведника. А сейчас, пока ниньо Хосе еще не висит, надо научить его стоять у верстака.
— Это он умеет. Правильная стойка — первое, чему учат.
— Рубанки ломать тоже учат?
Иосиф подошел к насупленному Хосе, не больно, но обидно ухватил его за ухо.
— Ты что же меня позоришь, мальчик? Ну-ка, быстро, вон ту балку на верстак и покажи маэстро, как следует выглаживать дерево.
— Это стропилина, что ли? Чего ее выглаживать, и так сойдет. Сколько стропил видал, все обтесанные, ни одна не выстругана.
— Не знаю, где и какими стропилами ты любовался, а у меня все должно быть сделано на совесть. К тому же, это вовсе не стропилина, так что — работай.
Кажется, Хосе еще пререкался со стариком, но это было неважно. Не переставая бурчать, парень встал у верстака, и первая желтая стружка упала на пол. Тут уже было не капризное кривляние испорченного мальчишки, а работа. Лицо Хосе раскраснелось, на лбу выступила испарина. Диего поспешно рисовал, ловя изгиб напряженного тела, перенося на картон — пока на картон! — кудряшки золотистых стружек и завитки волос. Иосиф довольно кивал, не вмешиваясь, лишь дважды помог повернуть балку не выстроганной еще стороной. Когда он успел починить сломанный рубанок, вырезав и поставив новую рукоятку, Диего не заметил. Он рисовал, зная, что картина будет, хотя холст еще не натянут на подрамник.