Людмила Бояджиева - Возвращение Мастера и Маргариты
Полагаете, что кто–то из обитателей Приюта умел взгрустнуть о прошлом, посетовать на неудачи, улыбнуться доходящим сюда лучам той странной, изуверской славы, которую называли посмертной? – Ничуть. В прошлом, настоящем и будущем они чувствовали себя как рыба в воде, поскольку знали, что все едино. А муки оскорбленной гордыни, восторги удовлетворенного тщеславия представлялись как нечто забавное, крайне причудливое и совершенно далекое.
Вечерами, когда старый слуга разносил по комнатам подсвечники, загоняя в углы бархатные тени, когда пахло черемухой из распахнутых окон, когда гудела метель или шумел, стекая по островерхой крыше дождь – такой желанный для скрытых в тепле и уюте, в Доме появлялись гости. К хозяевам приходили те, кого они любили, кто был приятен им и не мог встревожить. У гостей были благостные, освещенные мудростью лица, воспоминания о превратностях земных скитаний звучали не страшнее няниной сказки, а затеваемые концерты никогда не надоедали – разве могут наскучить Шекспир или Вивальди?
Бокалы приятно отягощали руку, терпкое вино имело привкус далеких безумств, невинных, как детские сны. Люди за овальным столом говорили о том, как сладко и мучительно бремя дара, как уступчива порой совесть и как непосильна подчас несгибаемость. Но говорили легко, словно о прочитанной давным–давно книге, не печалясь и не смущая душу сомнениями.
Пропуск в Приют обитателям Тьмы не выдавался. А те, кто получил статус Путника, кто, под грузом земных страданий оступился, сдался, не выстоял, имели вид уставших странников. Вечных, вечных странников.
У Владимира Владимировича, хоть и скрученного смирительной рубашкой Тьмы, хоть и убаюканного коротким покоем Приюта, были опасные, отчаянные глаза. С глазами ничего не поделаешь, пусть даже говорит Путник лишь то, что ощущает сейчас здесь – на островке чужого блаженства. Марго жалела Владимира, хотя и не пыталась приложить свой носовой платок к его кровоточащей ране. Он выстрелил себе в сердце и попал. Он не знал, что самоубийство не исправляет ошибок, а рукописи не горят. Их даже нельзя переписать. Стыд и боль мучили его на Земле, и даже в Приюте кровоточила вечная рана – знак капитуляции. В своих коротких побегах на Землю поэт торопился исправить написанное. Он упоенно правил свои стихи кровью, а иное – сжигал. Но на листах не оставалось пометок, а в сожженных книгах торжествовало злое бессмертие – ушедший не властен над прошлым.
В гостиной Мастера и Маргариты он всегда сидел в высоком готическом кресле, с удовольствием говорил о Париже, перемежая рассказы женскими именами. Здесь они не мучили его, как не мучили Марго неувядающие цветы. А стихи Владимира, вычеканенные густым низким голосом, звучали в прошедшем времени:
"Я хотел быть понят родной страной. Но а если не был – так что ж: по стране родной я прошел стороной, как проходит косой дождь…"
Метались по шелковым обоям тени, звенел хрусталь, звучали речи, вдохновленные мудростью понимания… Вы завидуете им? Не стоит.
Боги, о боги! Что за тоска в Вечном приюте! Как навязчив несокрушимый покой, не выдыхающийся аромат духов, как возмутительны не роняющие лепестков розы – все, что лишилось пряной горечи страсти, боли ошибок, тернового венца смертности.
Мал человек, слаб, но велик в страдании своем. И в сострадании. Даже громады египетских пирамид – источенные тысячелетиями камни – трогают его сердце жалостью. Потому что смертны и столь малы в безбрежной реке времени, как и хрупкая стрекоза, раскачивающаяся на стрелке осоки, как ватага крикливых юнцов, пронесшихся вдоль озера на позвякивающих велосипедах. Как все спутники человечества в поезде бытия – кровные братья и сестры перед лицом Вечности.
От первого вздоха до последнего мчится человек в неведомое, торопясь оставить после себя нечто важное– кому–то помочь, кого–то убрать, что–то доказать, внести свою лепту, осуществить… – успеть. Успеть… Он с равным самозабвением открывает звезды, изобретает порох, печет пироги, пишет доносы, сочиняет пакты о мировом порядке, рубит врага, капусту, шагает, хрустя яблоком, сквозь спелое ржаное поле, меняет пеленки, молится, проклинает, придумывает лекарства, яды, спит, ест, считает монеты, проигрывает состояние, убивает время, спасает жизнь… Все его деяния способы противостоять тлену, забыть о неотвратимом конце.
И вот – смерти нет. Нет движения – лишь замкнутое в кольцо сонное течение бесконечного бытия. И дано совершенство Покоя – готовенькое, сытое, полное, не нуждающееся в вашем участии. Можете отдыхать, люди!
Боги! Вы смеетесь над нами, боги?
… На подушке – цветные лучи от пестрых стекол в высоком окошке. Ветер качает душистые ветки яблонь, под щекой – плечо Мастера.
"Это то, что я желала. Самое лучшее, что способна вообразить, говорила себе Маргарита. – Да, да, лучшее!" Давно не плакавшая, забывшая, что такое слезы, она удивилась набухающей в глазах влаге. И сжимающей грудь тоске.
"Когда–то я был безумно несчастлив. Безумно… – спокойно думал Мастер. – Тяжко бремя земных испытаний. Благостен путь сквозь прохладу вечных лугов Приюта. Вот истина, истина… Истина". Он ощутил, как теплеет его плечо. Что это? Тонкая, острая игла проникла в грудь, целясь в сердце. И пронзила его – Мастер сел, сраженный печалью. Горячи и солоны слезы любимой.
– Я с тобой! – он крепко прижал, покрывая торопливыми поцелуями ее вечно юное тело и покачивая, словно дитя, повторял: – Я здесь, здесь, Марго…
– Мы вместе. Навсегда, – заклинала она, тихо всхлипывая, ощущая уже его боль, его тревогу. – Мы дома, любимый! – И замолчала испуганно, стирая ладонью не унимающиеся слезы.
Размеренно тикали ненужные здесь часы, в кронах каштанов перекликались щеглы. Мастер ощущал, как зреет под ребрами, рядом с давно утихшим сердцем, забытая томительная тревога.
– У нас был другой дом. Ты плачешь о нем, – деревянно выговорил он, когда тяжесть в груди стала невыносимой, оживляя боль памяти. – У нас была другая жизнь.
– Нет! – Маргарита вырвалась, тряхнула головой, откидывая со лба спутавшиеся пряди и заглядывая в его глаза. – Подвал сгорел. Давно сгорел. Все ушло, ушло! И страх и обида и терзания потерь – все позади!
– Но не это: оконце у потолка и твоя туфелька с замшевым бантом, стучавшая в стекло… Как замирало мое сердце! Я ждал, умирая от счастья… Твои шаги на лесенке… Я зажмуривался, переставал дышать… Господи, как колотилось мое сердце… Маргарита!
– Твои рукописи, Понтий Пилат, Иешуа… Твои мечты, Мастер…
Они долго смотрели друг другу в глаза, узнавая тех, давних. А потом схватились за руки, как люди, вступившие в заговор. Двое во всем мире. Они больше не могли усыплять память, подчиняясь закону Покоя. Заговорили наперебой, вытаскивая из распахнувшейся сокровищницы воспоминаний все новые и новые драгоценности.
– Раковина с водой в прихожей и примус… Я жарила хлеб, резала сыр, заваривала кофе… Как безрассудны, как счастливы мы были…
– Ты обнимала меня на скрипучем диване. Реденький плед скрывал нас от мира. Два теплых тела, прильнувших друг к другу, как щенки в лукошке…
– Когда я уходила – каждый вечер, – это было так, словно я умираю. Я жила лишь для того, что бы снова помчаться в наше убежище. О, Боже, как взрывалась во мне радость, когда я видела твое лицо!
– Твое лицо!.. Марго, твое единственное лицо… Всякий раз вспыхивало, всякий раз удивляло заново своей непомерностью счастье: ТЫ и Я! Помню, я все помню!.. – Мастер резко отстранился, отпустил ее руки, замотал головой. – С нами что–то случилось здесь, правда? Не вдруг, не сейчас постепенно. Ты ткала ковер. А я не задавал вопросов… Тут не бывает полнолуния. Но сегодня во сне под бледным диском луны я видел город! Тот самый. Я узнал его. И слезы… Знаешь, такие горячие слезы хлынули разом… А потом кольнуло вот здесь, в груди… Ты понимаешь меня?! Ты согласна? Сжав ее плечи, он вопросительно заглянул в темные глаза, пугаясь от того, что увидит там. В глазах Маргариты сиял восторг.
– Да… – С облегчением выдохнула она. Прижалась к груди Мастера, втиснула лицо в теплую выемку между плечом и шеей. Прошептала нежно и твердо. – Да.
Он сидел в кресле, едва выделяясь из затаившейся в углу тени. Острый подбородок с клинышком смоляной бородки уперся в грудь, зеленый, фосфором мерцающий глаз в упор смотрел на стоящих перед ним. Другой был пуст.
Старый слуга затворял окна, усмиряя паруса взвившихся штор. На дом надвигалась гроза. Лиловая туча выползала из–за елок, захватив полнеба и почти касаясь их верхушек желтым опасным брюхом. В гостиной сгущался мрак.
– Вы звали меня, и я тут, – пророкотал облаченный в черное гость. На бархатном камзоле и панталонах не обнаруживалось ни единого изъяна. Безупречен был заломленный набок берет с петушиным пером и высокие сапоги со звездчатыми шпорами.
Сжав пальцы возлюбленной, Мастер твердо посмотрел в узкое лицо визитера: