Альфина - «Пёсий двор», собачий холод. Том III (СИ)
И из всех опьянённых ставкой игроков был только один, против которого не найдёшь приёма, потому что он не дожидается удачного расклада, а готов рисковать головой на каждом ходу.
Твирин отдал солдатам приказ расстрелять наместника, хотя генералы выделяли людей только на конвой да живое заграждение — а большинство площадных зевак и не поняли наверняка, что такое им посчастливилось подглядеть. Вольности и самоуправство в казармах плохи, но это дело частное — как пристрастие к бутылке приличного человека, который не забывает проверить дыхание на перегар, выходя из дома. Другой коленкор, когда непотребства прилюдны.
К военным Пакт о неагрессии мягче, но только с одного ракурса, а если пристальней всмотреться — конечно, строже. За применение силы (тем паче — за убийство) ответ держит старший по званию, давший отмашку. По другим правилам европейские простолюдины, религиозные и богобоязненные, воевать не ходили бы вовсе — а сколь бы ни грезили о том европейские мыслители, без хоть каких-то вооружённых столкновений не живётся даже Европам.
Солдаты, выполнившие приказ гражданского лица стрелять на поражение, не просто на свой военный устав наплевали, они себя поставили в сомнительнейшую ситуацию относительно несчастного Пакта, а Пакт пока что в юридическом смысле главенствует над любыми уставами. Судить сообразно военным порядкам нарушителя Пакта о неагрессии — тоже преступление, поэтому генералам теперь тесно, куда ни повернись. На том ведь и держится военная иерархия, что отвечает за содеянное всегда командир, а не исполнитель — что перед требовательным европейским богом, что перед предельно реальными законниками в комичных париках. А если так сложилось, что не отвечает, то и лояльность ему под вопросом.
В принципе, эту мелодию уже насвистывали — с расстрелом Городского совета было ведь нечто похожее, но здесь тонкость: что же всё-таки там было, а чего не было, знают только сама Охрана Петерберга да Твирин, в безымянном внутреннем дворике Западной части лишним глазам неоткуда взяться. Оттого, собственно, первые слухи о Твирине и состояли сплошь из противоречивых домыслов. Теперь же не переловишь всех наивных зевак, способных дать показания на разбирательстве, если оно всё же грянет. О такой перспективе вслух не говорят, но думы о ней прилежно кладут за пазуху каждое утро.
И вся эта затейливая вязь юриспруденции, которую можно нескончаемо вертеть в уме с хэром Ройшем и Скопцовым, виновнику нынешнего положения не нужна и не слишком любопытна: у него чутьё и наитие. Бывают разные таланты — к искусствам или к наукам, к составлению смет на клочке обёрточной бумаги, как у Приблева, или к жонглированию словами, как у графа Набедренных, но талант Твирина так запросто по имени не назовёшь. Он словно слышит каким-то особым органом, чего хотят солдаты и куда они с наибольшим рвением побегут.
В день прилюдной казни заговорщиков и прочих неугодных солдаты хотели бежать подальше от пальбы в площадных зевак. Какие бы небылицы ни ходили об их жестокости, вслепую расстреливать напирающую толпу — иное дело, нежели разбой и мародёрство на улицах. Это «иное дело» — уже настоящая война, притом с собственным городом, не нужная вообще никому.
Напирать площадные зеваки стали, когда объявили о расстреле наместника. Вряд ли они задумали его спасти — толпа не может думать, толпа только пучит глаза да делает пару лишних шагов: как, неужели самого наместника, не нашего какого, а целого европейского политика — и в цепях на убой? Пару лишних шагов до давки, до паники, до необходимости отбросить людскую стену назад. Пару лишних шагов до войны.
Приказ сейчас же стрелять в наместника спас площадь: отрезвил толпу, освободил от страшной необходимости солдат. С чем после этого приказа остались генералы, никого уже не интересует, потому что Временный Расстрельный Комитет остался, к примеру, с кабинетами прямо в казармах.
До площади кабинеты эти служили для допросов заговорщиков. Допросы были формальностью, поскольку формальностью были и сами заговорщики, но уж по комнатёнке-то на каждую часть нашлось — чтобы всё чин по чину. Прямые распоряжения на сей счёт не звучали, но Временный Расстрельный Комитет не тешил себя надеждой, будто после площади сможет вернуться в казармы — роль исполнена, спасибо, до свидания, больше никаких игрушечных солдатиков, игрушечных солдатиков так и так европейская общественность не жалует, не каждому ребёнку выпадает это счастье в руках подержать.
Но на площади всё сложилось поперёк генеральских намерений, и никто теперь не мог захлопнуть казарменные двери перед Временным Расстрельным Комитетом. Тем вечером караульные протянули Мальвину ключи без тени сомнения — и посмотрел бы он на того, кто осмелился бы их за это отчитать. А к утру Мальвин подготовил бумагу: расписал, как уж сумел за ночь, права и обязанности Временного Расстрельного Комитета, чтобы доставшееся нечаянной удачей и впредь в руках держать покрепче. Гныщевич бумагу сперва засмеял, но всегда вдумчивый Плеть его осадил: как бы ни была наивна бумажная защита, с ней таки лучше, чем без неё. Твирин молча кивнул, но сам отнёс бумагу генералу Йорбу, и тот подписал. Генерал Скворцов подписал с ворчанием, и Мальвин вновь ему удивился: либо ворчи до последнего, либо соглашайся — а так-то зачем? Завидев полученные подписи, не стал мяться и генерал Каменнопольский, исповедующий политику флюгера, зато разошёлся генерал Стошев: кричал о юнцах и наглецах, отказал наотрез. Мальвин пожал плечами: генералов, положим, четверо, но цепью-то они не связаны, каждый сам по себе. Хочет Стошев сам по себе быть против — сколько угодно, ему же хуже. Он тогда ещё попрекнул Мальвина револьвером (конфисковали у кого-то из площадных зевак, беззастенчиво бросившихся обыскивать трупы), а Мальвин в ответ на упрёки зачитал из пресловутой бумаги пункты о ношении и применении оружия и про три другие подписи напомнил. Стошев выругался, пообещал палки в колёса, на что у Мальвина тоже имелся ответ, но он его озвучивать не стал.
Бумага бумагой, она для порядка нужна и для потенциальных разъяснений с теми, у кого власть: с самими же генералами, с высокими офицерскими чинами поупрямей, с аристократией оставшейся, с не сформированным пока новым подобием Городского совета, с Четвёртым Патриархатом, когда тот очнётся. А простым солдатам и без бумаги Временный Расстрельный Комитет хорош. Героем у Охраны Петерберга, конечно, персонально Твирин, но чтобы с тобой тоже считались, достаточно постоять с ним рядом в нужный момент.
Случаются в жизни такие нежданные минуты ясности, когда мерещится, будто просыпаешься, хотя и до того вполне бодрствовал, но тут просыпаешься на самом деле, оглядываешься, с едва ли не болезненной остротой сознаёшь мир вокруг себя и бесконечно ему изумляешься. Приблев недавно обронил, что странный этот эффект как-то связан не то с кровообращением, не то с кислородом. Впрочем, с чем бы ни был, за последнюю неделю Мальвин научился эффекта бояться: только благодаря ему и вспоминалось, что Твирин — это ведь Тима, он полузапретных игрушечных солдатиков видел разве что у Мальвина и не умеет даже погоны читать. Точно не умеет, Мальвин успел втихаря подтвердить своё подозрение.
Такие мысли стекали струйкой пота по спине, но спину, спасибо лешему, посторонним не видать.
— Андрей… Миронович, н-да, — запнулся Лен Вратович, — раз уж мы с вами повстречались сегодня, пусть и по такому поводу, позвольте задать вам сторонний вопрос…
— Задать — это всегда пожалуйте, — Мальвин хмыкнул. — Ответ обещать не могу.
Падон Вратович зыркнул заинтересованно, почти одобрительно. Одобрение это было липким.
— Вы о Тимофее что-нибудь слышали?
Ещё час назад, ожидая, пока к нему сопроводят старших Ивиных, Мальвин буквально репетировал приличествующее случаю встревоженное удивление, чего прежде с ним не бывало. Ходил от стены до стены, перебирал подходящие реплики и даже открылся заглянувшему с письмом от хэра Ройша Скопцову — в одиночку задача не решалась. Рассыпалась мелочью из карманов, раскатывалась по углам, а собрать, выковырять из щелей не давало постыдное, если начистоту, беспокойство. Скопцов вздыхал и теребил краешек мягкого шарфа, не в силах высказать овладевшее им осуждение.
«Бросьте, своей оценкой вы меня не заденете», — взмолился Мальвин.
«Что вы, дело не в оценке! Или и в ней тоже, просто… Понимаете, мне совестно, что за всё время мы ни разу не задумывались об этом, кхм, аспекте образа Твирина, хотя подворачивались же оказии. Неужто он всамделишно таится? А документы, а…»
«Когда у вас в последний раз спрашивали документы? По возвращении с завода, перед признанием Революционного Комитета? А у Твирина какой безумец документы спросит?»
«Действительно».
«Он человек без биографии, вся его биография — казармы. И это хорошо. Он пуст, что значит — чист».