Андрей Столяров - Монахи под Луной
Мне хотелось зарыться под землю. Звездный блеск лежал на иголках крапивы, которые перекрещивались над головой. Одеяло совсем не опасно, оно ходит улиточьей поступью, от него легко убежать. Чтоб утратить сознание, надо самому тронуть дрожащий стекающий фосфор. Надо прежде всего – пожелать. Лишь тогда прозвучит удивительный треск, и проскочат короткие зеленоватые искры, и по жилам, как водка, заплещется жгучее электричество. Так рассказывают. Впрочем, сейчас у меня другие проблемы. Я еще должен был дожить до утра. Ночь – это царство призраков. По сценарию я проснулся в гостинице, но ведь уже началась вариация, давление возрастает. И в гостиницу меня теперь просто не пустят. «Нет мест». Они получили строгий и неумолимый приказ. Мне не дадут даже пересидеть в холле, в тепле – сошлются на какую-нибудь инструкцию образца тысяча девятьсот тридцатого года. «Запрещается пребывание посторонних лиц»… И так далее. Все будет по закону. Они поступают только по закону. Правда, законы эти устанавливают они сами. На вокзал мне тоже пока нельзя. Полный слом еще не наступил, патрули, вероятно, предупреждены, не хватало, чтобы меня задержали за бродяжничество. И в парадных, на лестнице, у чердака тоже долго не просидишь, проверять будут каждую трещинку. – Что вы здесь делаете, гражданин? – Ничего. – Ах, ничего, тогда пройдемте! – И уж, конечно, нельзя было идти к Лиде. Я не знаю, что они задумали еще, но в квартире на Луговой уже прорастает рыжая паутина, которую не смести, уже бегают, стрекоча, тараканы размерами с небольшой огурец, и скребется уже за стеной кто-то странно-когтистый, в горячей шерсти – обоняя доступную плоть, истекая слюной и выкрашивая от бешенства розоватые дряхлые кирпичи. Хронос! Хронос! Ковчег! А ночных ресторанов в этом городе нет. Это ведь очень тихий и маленький город. И навряд ли какая-нибудь старушка согласится пустить меня в комнату, пусть даже за тройную оплату. Потому что старушки, наверное, тоже предупреждены. Я почувствовал злобу и душащую беспомощность. Меня обложили со всех сторон. Оставался лишь дом на окраине, в Горсти: серая картофельная ботва, поросенок – веселый, хватающий за щиколотки, женщина в сарафане из лоскутов, которая зачерпывает кислый воздух, а потом облизывается и – жует, жует, жует пустоту. К счастью, это – всего на одну ночь. Мне ведь надо продержаться всего одну ночь, всего несколько тягучих беспокойных часов. В семь утра идет поезд. Завтра я обязательно уеду отсюда. В кармане у меня лежал билет, оставленный редактором. Надо явиться на перрон перед самым отправлением. Тогда они ничего не смогут сделать. Все-таки мне повезло, что – лето. Зимой бы я точно пропал.
Я поднял воротник пиджака и уже собирался пойти вдоль расхлестанной хулиганистой улицы, где, сворачивая на спуск, горели редкие жестяные фонари, но в это время дверь рабочей подсобки, совершенно невидимая в стене, распахнулась, и Фаина, светлея протяжным воздушным платьем, голыми руками и пирамидальной седой прической, сделанной специально для банкета, быстро и негромко прошептала мне:
– Иди сюда, я тебя уложу, что ты здесь торчишь, как дерево на автостраде…
Это было бы наилучшим выходом, потому что в гостинице меня не станут искать, но Фаина была – без сомнения – зомби, я по-прежнему боялся ловушки и поэтому упрямо покачал головой:
– Ни за что!..
Тогда она без лишних дискуссий втащила меня в треугольный хозяйственный закуток под лестницей, загораживая проход, обдавая духами:
– Послушай! Не валяй дурака!.. Ты окажешься на Таракановской, и к тебе немедленно подойдут двое местных парней… И потребуют закурить. А ты ведь не куришь?.. И милиция, разумеется, не отыщет виноватых…
– Откуда ты знаешь?
– Знаю… – она обхватила меня и приблизила влажные искры глаз. – Ну не будь идиотом, я слышала, как они договаривались… И Нуприенок кивал… Мы проскочим по черному ходу, никто не увидит, это, может быть, твой последний, единственный шанс…
– Завтра мне надо подняться в шесть утра. Поклянись! – отрывисто сказал я.
– Ну, конечно, конечно! – и Фаина, уже не колеблясь, не спрашивая ни о чем, повлекла меня по невидимым темным ступенькам – сначала вниз, сквозь подвальные переходы, уставленные забытой мебелью, а потом снова вверх – к круторогим пластмассовым загогулинам, которые освещали пустынный коридор, весь наполненный тишиною и тревожным глянцевым блеском дубовых дверей. – Я тебя положу в «семерке», там есть свободное место… И напарник вполне приличный – из «тягачей»… Только скажешь ему, что это – временно, завтра тебя уже здесь не будет…
– А ты не боишься постареть? – с внезапной завистью спросил я.
У Фаины размотались отбеленные локоны на висках.
– А… все равно!.. Ты, разумеется, не поверишь, но я их ни чуточки не боюсь… Ни Батюты, ни даже товарища Саламасова… Чтоб они провалились!..
Я и в самом деле не верил ей.
Она повернула ключ, и из приоткрывшейся узкой щели между дверью и косяком вырвался сигаретный дым.
– Ну, иди же, иди! Твоя кровать справа… И, пожалуйста, не выглядывай никуда… А мне надо бежать – как бы наши не спохватились…
Я без сил повалился на скомканную постель. Шторы в номере были задернуты, и на них отпечатался лунный негатив окна. Было зверски накурено. Я устал, но я отчетливо помнил, что это еще не все, и действительно – едва заскрипели пружины, как натруженный низкий голос из темноты безразлично поинтересовался:
– Сосед?
– Сосед, – ответил я.
– Вот какая история, сосед, – вяло сказали из темноты. – Жил-был Дурак Ушастый. Ну, он был не совсем дурак, а просто очень наивный, доверчивый человек. Этот Дурак Ушастый читал газеты, и он верил тому, что в газетах пишут. Он смотрел телевизор и верил тому, что показывают на экране. Он, как чокнутый, слушал радио, и буквально каждое слово речей западало ему прямо в душу. А когда этому Дураку Ушастому говорили, что – все не так, то он страшно сердился и просил, чтоб немедленно замолчали. Он сердился и слушать ничего не хотел. Вот такой он был человек. Наивный. И, как полагается, этот Дурак Ушастый очень любил работать. Он стремился работать, и он умел работать, и работал он – как здоровая лошадь на борозде: изо дня в день и из года в год, и он даже в отпуск не уходил, чтобы было можно больше работать. И что бы этому Дураку Ушастому ни приказывали, он все исполнял без колебаний. Он никогда не задумывался. Он считал, что именно так и надо. Потому что все вокруг делали именно так. И вот как-то раз этого Дурака Ушастого вызвали к одному большому начальнику, а это был очень Большой Начальник, и он прослышал, что Дурак Ушастый умеет работать, как здоровая лошадь на борозде. И вот этот Большой Начальник говорит Дураку Ушастому…
Я стащил пиджак и повесил его на спинку стула. Сосед рассказывал абсолютно без интонаций, на одной колеблющейся неприятной ноте. Так рассказывают на поминках. Я был рад, что не вижу его в темноте. В самом деле – «тягач». Я вчера уже слышал эту историю. Вероятно, я слышал ее уже много десятков раз. И я знал, что сейчас он спросит: не сплю ли я? – и сосед, разумеется, тут же спросил: Вы не спите? – Нет, – ответил я, точно эхо. Мне нельзя было спать. Умирающий город был полон зомби. Как голодные огненные муравьи, они пожирали его изнутри, оставляя лишь скорлупу и истерзанный мусор. По улицам бродило Черное Одеяло, мутно плавились амбразуры в Гремячей Башне. Мне нельзя было спать. Распускался чертополох, шлепал картами у костра ожиревший Младенец, многорукий Кагал надрывался всеми своими шестью керосиновыми моторами, и Железная Дева, опираясь на посох, жадно рыскала по переулкам, ища очередного сожителя. Будто угли, краснела металлическая оправа очков. Хронос! Хронос! Ковчег! Мне нельзя было спать. Я растер дрожь лица и до слез ущипнул себя за мочку уха. Толстый крест отпечатывался на шторах луной. Было больно и муторно. Мне нельзя было спать. Содрогался лепной потолок, доносились оттуда какие-то звериные выкрики. Камарилья гуляла. Мне нельзя было спать. Ведь умер редактор. И он снова умрет – через двадцать четыре часа. Мне нельзя было спать. Хоть Фаина и обещала, что утром разбудит. Но я знал, что она не разбудит. Мне нельзя было спать. Я щипал мочку уха. Мне нельзя было спать. – Я слушаю, слушаю вас! – сказал я в отчаянии. Мне нельзя было спать. Наваливалась глухота. Мне нельзя было спать. Мягко падали веки. Мне ни в коем случае нельзя было спать. Я ведь тоже был – зомби, и черный нелепый круговорот готов был сомкнуться и затянуть меня…
2. Обыкновенное утро
Стояли с пяти утра. Нагружались сумками и пакетами. Очередь растянулась на километр. Говорили, что из свободной продажи исчезнут крупы, соль, сахар, а также дешевый собачий студень, снова введут карточки, продуктов не хватает, все промышленные товары будут распределяться по месту работы: галоши и комбинезон – один раз в год. Говорили о небывалой засухе на юге, где пустая раскаленная земля потрескалась, выполз желтый туман и пшеница умерла в зерне. Говорили, что надвигается всеобщий голод, в правительстве паника, никто не знает, что делать, трех министров уже посадили, – срочно покупают хлеб за границей, а те, значит, не продают, и поэтому в Москве сейчас строятся гигантские хранилища для консервов, даже метро закрыли: каждому трудящемуся станут выдавать банку минтая на два дня, а по праздникам – котлетку из брюквы. Остальные, по-видимому, как хотят. Всех студентов сошлют в колхозы, отпуска сократят, рабочий день увеличат, запретят колбасу, выпустят пищевой гуталин, откроют общие бани, тунеядцев – немедленно под расстрел, так – до следующего урожая, который – тоже сгорит, и тогда пропадем совсем. В Сибири уже сейчас есть нечего, брат мне писал: съели все сено, весь мох, всю кору с деревьев, народ оттуда бежит, побросав фабрики и заводы, а на опустевшие земли спокойно приходят китайцы. Китайцу – что? Съел кузнечика – и довольный. Значит, вот оно как. Да, так оно. А нам разве скажут? Ни черта нам не скажут. Вымрем, тогда узнаем. И в газетах не будет? Чего захотели – в газетах!..