Фрэнсис Спаффорд - Страна Изобилия
Роджер Тейлор набрал в рот воздуху, потом губы его опали, раскрылись, обвиснув от шока, и из них не вылетело ни звука. “Правила? — говорили его глаза, в которых читалось недоверие. — Разве нет? Хоть какие-нибудь? Вообще никаких?” Да, что и говорить, ей удалось пробить брешь в его очаровательной манере; он не в состоянии был вымолвить ни слова. Она понимала лишь на уровне чистейшей теории, почему этот вопрос так на него подействовал, но увидев, как он лишился дара речи, голоса, она успела заметить, как важно для него было сохранять эту очаровательную манеру — в качестве маски, защиты. Она увидела, словно в тумане, какое значение имело для него это обстоятельство — то, что он может рассчитывать на броню приятных слов, он, рассудивший, что правильно будет приехать сюда и говорить от имени страны, где еще не уверены, по крайней мере в этом году, что с ним можно пить из одного стакана. Наступила жуткая тишина.
Потом в обступившем их кружке поднялось сердитое бормотание, гул, явно издаваемый одновременно всеми членами группы, так что никого в отдельности было не обвинить. Она в свое время принимала участие в подобном массовом чревовещании, когда еще в школе они выводили из себя учителей, которых недолюбливали. Но объектом его ей быть до сих пор не приходилось. Теперь все они разозлились на нее.
Роджер Тейлор моргнул, и к нему неожиданно вернулся спокойный вид, словно ему стало существенно легче от осознания того, что надо иметь дело с ней одной, а не с целым скопищем бледнолицых москвичей. Он отступил на полшага от ее вытянутого пальца и демонстративно выдохнул задержанный в груди воздух.
— Я очень рад, — сказал он, добавляя к каждому слову аккуратную капельку яда, — что мое достоинство так много для вас значит. По моему мнению, я никого не предавал. А мое мнение — именно то, которое надо учитывать, вы согласны? Ведь говорить о подобных вещах можно еще и по-другому: глядя внутрь самого себя, прислушиваясь к своей совести. И это следует делать каждому. Каждый сам должен решать, о чем связывать надежды, на какие компромиссы идти можно, на какие нельзя. В конце концов всем нам приходится идти на компромиссы, правда?
Она была не из тех, кто краснеет, но тут покраснела.
— Но… — начала было она.
— Да оставь ты в покое парнишку, — прошипела женщина, интересовавшаяся центрифугой для салата.
— Ш-ш-ш! — подхватили, осмелев, несколько человек из группы. Она почувствовала на себе недружелюбные взгляды.
Роджер Тейлор помолчал, выдержал паузу — на этот раз пауза была его.
— Давайте пойдем дальше, — с этими словами он повел остальных за собой.
Федор ушел с ними. Спустя несколько минут он примчался обратно. Она все стояла на том же месте, закрыв руками лицо.
— Не особо получилось, — отметил Федор. — Только ты так серьезно не воспринимай. Слушай, побудь лучше тут, успокойся. Я сам дальше разберусь.
— Что ты им скажешь? — спросила она.
— Да не переживай ты так. — На лице его было незнакомое ей выражение. — Придумаем что-нибудь.
4. Белая пыль. 1953 год
Вероятно, любые великие перемены требуют, чтобы в воображении существовало какое-то начало, запомнившийся момент, про который можно сказать: все началось с этого — во всяком случае для меня. В начале бо-х, в ту лихорадочную пору, когда сторонники экономических реформ, объединившись, лишь начинали отодвигать в сторону захвативших власть догматиков, утверждавших, что ответы на все вопросы уже получены, когда в разных областях мышления открывались новые пересекающиеся пути — просторы для обсуждений там, где прежде лишь излагались основы, когда то и дело появлялись новые собеседники, которых надо было убеждать, а ученым приходилось потихоньку вести новые войны за раздел территорий, — когда происходили все эти события, Эмиль Шайдуллин обычно говорил себе, что для него началом был день, когда он шел пешком в деревню. “Сталина нет, птицы поют”, — так ему это вспоминалось. И все-таки уже тогда, если взглянуть с нынешних позиций, дело обстояло не совсем так. Впоследствии он радовался тому, что Сталина нет, куда сильнее, чем в то лето, будучи студентом, только что окончившим экономический факультет Московского университета. Тогда смерть вождя едва ли казалась событием, которое может радовать или вызывать сожаление. Подобно сдвигу земной коры или климатическим изменениям, оно просто было: огромное, бесспорное, но значимость его еще предстояло осознать. В 1953 году, если ты был молод и тебе посчастливилось родиться в семье, не слишком пострадавшей при его правлении, четкого представления о том, чего ты избежал благодаря тому, что старый грузин испустил дух на правительственном ковре, у тебя не было; не понимал ты и того, куда можно бежать. Нигде не было пригодных для обитания миров, могущих стать альтернативой той закованной в броню реальности, которую ты привык считать неизбежным, единственно возможным вариантом существования. Тем летом можно было разве что почувствовать, что ткань бытия стала менее тугой. Газеты сделались чуть более непредсказуемыми. Но птицы — птицы действительно пели.
Ему, городскому мальчишке, казалось, что тут все просто. Он работал в Собинке, ткацком городке километрах в ста от Москвы по владимирскому направлению. Работа бухгалтера, на которую он устроился до того, как получить назначение и Госкомитет по труду, не особенно напрягала его умственные способности. Он много времени проводил, уставившись в окно на заросли пыльного иван-чая, кивавшего головками вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз в жарком августовском оцепенении. Когда удавалось, он тайком звонил своей невесте, оставшейся в городе. “Я собираюсь после экзаменов родителей навестить, — сказала она. — Хочешь, приезжай за мной в деревню в эти выходные. Тебе уже пора с ними познакомиться. Им любопытно, кто их будущий зять. Я тебя еще порасхваливаю до твоего приезда…” В субботу утром он собрал сумку, надел свой лучший костюм — черный в полоску, пошитый из тонкого сукна, почти как в Англии, — который, по его мнению, придавал ему преуспевающий вид, особенно в комплекте с темной рубашкой. Да, в нем он и вправду становился похож на человека, уверенно шагающего по жизни. Его светлые волосы, густые, как баранья шерсть, курчавились у висков, а лицом он напоминал бы молодого боксера, если бы не узкий подбородок. И нос. Он аккуратно расправил воротничок рубашки на лацканах пиджака. На палец он надел дедово золотое кольцо. Потом взял клочок бумаги, на котором записал название деревни, и отправился на железнодорожную станцию.
Кассиру в окошке пришлось поискать название в справочнике. Нет, сказал он, туда электрички не ходят. Он развернул потрепанную карту района.
— Место, куда вам нужно, где-то вот здесь, — сказал он и пальцем очертил на удивление большое пустое пространство между двумя железнодорожными ветками, лучами выходящими из Москвы. — Лучше всего вам взять билет до Александровска, а оттуда уж автобусом.
В Александровске он отыскал автобусную станцию в конце улицы, застроенной оштукатуренными домиками, покосившимися от времени.
— Вам куда? — спросила девушка в будке и подозвала водителя стоящего в тени автобуса.
Услышав название деревни, он засмеялся, показав редкие зубы.
— Так вот тебе куда надо? Тогда автобуса долго ждать придется. Дороги-то там нету.
— Что значит, нету дороги? — сказал Эмиль.
— Извиняюсь, — осклабился водитель. — Нету, и все. Местность там довольно болотистая, дорога только одна — тропинка поверху плотины. Там разве на тракторе можно проехать, а так больше ни на чем.
— Что за глупости, — сказал Эмиль. — Отсюда до Москвы на электричке всего полчаса. Это же практически пригород.
— Ну и что с того? — ответил водитель.
Он высадил Эмиля на повороте, где щебеночная дорога сворачивала направо и начиналась тропинка в поле.
— Видал? — Он указал на две неровных колеи от колес, уходящие в зеленую даль. — Вот ее и держись. Тут километров девять-десять.
Автобус, дребезжа, покатил дальше.
Эмиль вскинул сумку на плечо и пустился в путь. Во время дождя колеи, видимо, превращались в глубокие колодцы грязи. Сейчас они были заполнены сухой белой пылью, которая облачком вздымалась под его ногами и оседала, словно пудра, на высокую траву. Было очень тихо. Он слышал только, как шуршит по ногам трава. Ни единого человеческого звука. Ни обрывка разговора в воздухе, ни шума мотора вдали, ни рева самолета в небе. Ни малейших признаков Москвы, которая была так близко, прямо за горизонтом — казалось, до нее вполне может быть несколько сотен или тысяч километров. Внезапно показалось, что ее вообще не существует. По мере того как его уши привыкали к тишине, объявлялись новые звуки. В траве стрекотали невидимые насекомые. Когда он опускал ногу, насекомые поблизости замолкали, словно к каждой ноге у него было приделано специальное устройство, но стоило ему пройти, как они заводились снова. В воздухе порхали обрывки птичьих песен, нарушая законы акустики. Он понятия не имел, как называются эти носящиеся туда-сюда птицы, но полагал, что это, наверное, те, которые в поэзии зовутся жаворонками или дроздами. Еще стояла жара. Ох, какая жара. Воздух был раскален. Небо над ним раскинулось синим куполом, до того темным, до того металлическим на вид, что казалось, в него можно ударить, как в гонг. Солнце палило прямо над головой, явно застыв на месте. Сияние его было таким белым, что кучки деревьев, время от времени попадавшиеся по дороге, стояли в лужицах теней, по контрасту сине-зеленых. По волосам Эмиля струйкой стекал на воротник пот. Откуда-то явившаяся парочка мух решила составить ему компанию и не отставала, описывая над его головой жужжащие круги.