Александр Геров - Беспокойное сознание
Запершись в комнате, я вылил на пол флакон одеколону (бензин просто не пришел мне в голову) и чиркнул спичкой. Когда пламя побежало по доскам, я заполз под кровать и, с головой завернувшись в одеяло, стал ждать потери сознания, удушья и смерти. Напрасно! Выгорев, одеколон слегка обуглил доски пола и письменный стол, уничтожил несколько рукописей — и только.
Холодной зимней ночью я отправился на гору Витоша. Пешком дошел до Драгалевского монастыря — дорога, к сожалению, оказалась торной — забрел в лес, нашел сугроб поглубже, вырыл в нем нору, свернулся клубочком и стал ждать белой смерти. Напрасно — она все не приходила. Я продрог и пустился в обратный путь, на заре добрался до дому и лег спать.
Небольшой городок на берегу Черного моря. Я остановился в гостинице, а когда смеркалось, зашагал к пляжу. Там разделся и скользнул в воду, готовый к дальнему заплыву. Красивый конец Мартина Идена не выходил у меня из головы. В открытое море я плыл полчаса, а может, и целый час. Берег за спиной казался все таким же близким. По телу от холода побежали мурашки, зубы застучали. Смерть меня не страшила — холод был неприятен, есть в нем что-то недостойное человека. Я повернул обратно. Выбрался на берег, оделся, чтобы согреться, вернулся в гостиницу и уснул.
Мгновенной и сравнительно легкой виделась мне смерть под колесами поезда. Да только стук колес вызывал отвращение, а стоило вообразить себе, как они касаются шеи, как нападала дрожь. Однако усилием воли все это следовало преодолеть, ибо в противном случае мои муки продолжались бы без конца.
Я часами одиноко бродил по Софийской равнине, залитой лунным светом, — просто удивительно, как не уставал. Напряжение мозга кроет гигантский источник физических сил. Вероятно, этим можно объяснить победы слабых людей над сильными, чудеса йогов, фантастические достижения, которых кое-кому удается добиться в физкультуре и спорте.
У околицы одной деревни я притулился к стогу, решил отдохнуть и соснуть. Но какая-то мышка-полевка шебуршилась у самого уха, не давая покоя. Она была так упорна, словно хотела что-то сказать, но что именно — понять я не сумел.
Вот железнодорожная линия. Два рельса блестят, как серебряные. Вдали виднеется ночная София, а поблизости — несколько домишек. Сажусь на насыпь около рельсов и задумываюсь. Если меня заметят, то бросятся спасать. Если локомотив оборудован специальной решеткой, она подхватит меня и столкнет с рельсов, причем, наверное, не убьет, а лишь покалечит. Но, что бы там ни было, попытаться надо. Зачем же, в противном случае, я проделал столь долгий путь? Не сказал бы, что голову на рельс я положил совсем хладнокровно. Напротив — накатило то же волнение, что в армии, когда кровь хлынула из рукава шинели и перед глазами встали густые облака. Полежав некоторое время, я ощутил жесткое неудобство рельса. Снял пальто, подстелил под голову, И вот услышал, как под ухом запел рельс. Ясно донесся далекий перестук поездных колес. Приближался состав.
«Немножко воли, легкое усилие, небольшое сопротивление инстинктам — и все будет кончено, — уговаривал я сам себя. — Все! Полный покой, вечность, забвение. Ну же, поезд!»
Может быть, полчаса, может быть, час я не шевелился. Поезда все не было. Заболела шея, снова стало холодно.
— Безобразие! — проворчал я, натянув пальто, и двинулся в обратный путь.
Я пытался заставить себя выпрыгнуть из окна пятиэтажного дома, да еще не раз, но инстинкт самосохранения и подсказанная воображением неаппетитная картина крови на уличном настиле меня останавливали. Пытался я и повеситься, но руки инстинктивно цеплялись за веревку, перехлестнувшую шею, а ноги так же инстинктивно искали опоры. А раз и веревка оказалась слабой — оборвалась.
Эти попытки, продиктованные великой жаждой смерти, все-таки имели кое-какие последствия. Как-то утром я проснулся в провинциальной больнице; пациенты на соседних койках судачили о шпионаже, вредительстве и разнообразных любовных приключениях. Левого плеча у меня словно не было. Сестры милосердия меняли перевязки, сыпали на плечо какой-то порошок, зияющая рана постепенно затягивалась, а когда меня выписали и я глянул на себя в зеркало, то обнаружил на спине большой шрам, потрогав который пальцем можно было нащупать только кости и никаких мускулов — их вырезали во время операции.
И на лбу остался маленький шрам, но что в точности произошло, никто не пожелал мне объяснить. То ли кто-то рубанул меня топором, то ли грузовик сбил, то ли поезд волочил по рельсам — для меня это до сих пор тайна. Всего вероятнее, однако, что дело не обошлось без транспортного происшествия. Дело в том, что за стенами больницы мною с определенной периодичностью овладевало ощущение неописуемой силы. Я так упивался собственной воображаемой мощью, что шел на смерть в лобовую атаку и по моему приказу она отступала. Я шагал навстречу бешено летящим автобусам, и они меня не давили. Не знаю — может, шоферам удавалось как-то меня объехать. Я вставал на пути буйных коней, впряженных в несущуюся повозку, и они замирали передо мной, как вкопанные, а пораженный возчик, вцепившись в вожжи, на чем свет стоит меня поносил. Городские трамваи я вообще ни в грош не ставил. Шел себе по рельсам, а они звонили сзади, что есть мочи, — и только. Я переходил улицу, когда трамвай уже трогался с остановки, и тот покорно меня пережидал.
Не знаю, можно ли согласиться, что человек действительно обладает — пусть в какой-то степени — подобной силой. Но есть у мозга одна способность, которая меня просто изумляет. Я обнаружил, что мне удается передавать свои мысли на большие расстояния и принимать в ответ мысли собеседника. Как-то даже записал содержание такого разговора на коробке из-под сигарет, но потом она затерялась. Беседы на расстоянии я вел неоднократно, причем не с кем-нибудь, а с собственной женой. Мысли я передавал через электрическую проводку. Вгонял их в лампочку над головой, а жена принимала их через лампочку в своем рабочем кабинете. Не сказал бы, что это легко.
Отнюдь! Это крайне мучительное, истощающее до последней степени занятие. От таких сеансов я просто изнемогал, а после одного из них увидел на стене раззявившего пасть льва с заставки кинофирмы «Метро-Голдвин-Майер», за которым последовал боевик о Тарзане. Он помог мне расслабиться, успокоиться и уснуть.
Мозг человека способен и на многое другое. Так, будучи глубоко убежден в своей правоте, можешь навязать свое убеждение и другим. Без этого не объяснить некоторых исторических фактов. Как же иначе далеким от гармонии, абсурдным в личностном плане индивидуумам с кошмарно противоречивой, нелогичной и ненаучной мыслью удавалось заразить массовым психозом значительные группы человеческого общества?
Я имел возможность лично проверить эту способность мозга. Разумеется, масштаб моих свершений был невелик (трижды я отпускал по пощечине различным лицам), но полученный эффект подтверждает правильность моей мысли.
В одиночестве я сидел в ресторане клуба работников культуры. Кормились в этом ресторане преимущественно попутчики деятелей культуры, а не они сами. Посетителей было немного, и официант, при наличии хоть капли уважения, мог бы быстро меня обслужить. Он, однако, предпочел сосредоточить внимание на группе молодых культурных попутчиц, милых девушек, но чересчур дерзких и нахальных. Особенно он лебезил перед одной из них, выкрасившей под седину прядь, свисавшую ей на лоб. Я встречал иностранок с лиловыми, небесно-голубыми и темно-зелеными волосами. Должен признаться, мне это нравилось. Но белая прядь у этой молодой болгарки меня раздражала… В голове созрело решение: с воспитательной целью покарать официанта пощечиной. Когда он подошел к моему столику и принял заказ, я сказал: «Погоди минутку! Подойди-ка поближе!», после чего совсем несильно, но все же подчеркнутым жестом ударил его по щеке. Официант кротко на меня глянул, и на глаза ему набежали слезы. Обида серьезная, но он на нее никак не отреагировал. Вскоре меня стали мучить тяжелые угрызения совести. Я почувствовал себя ужасно виноватым. Хотел вернуться к официанту и попросить его в свою очередь нанести мне хоть две такие пощечины, но друзьям, оказавшимся поблизости (с большим, правда, трудом), удалось отговорить меня от этого намерения.
А вот я за другим столом — в обществе болгар и иностранцев. Присутствовал наш видный художник с международной известностью, лет на десять меня старше. Он говорил по-немецки с двумя дамами, а я, не понимая ни слова, слушал их беседу. То есть отдельные слова я схватывал, но был абсолютно убежден, что понимаю все. Эта убежденность объяснялась следующим: я ни минуты не сомневался, что раз человек чему-то учился (а в гимназии нам преподавали немецкий язык), кора его мозга так или иначе хранит полученную информацию, не позволяя забыть когда-то запомненное. В ходе разговора я уловил одно шутливое слово, решил, что оно обидно и относится именно ко мне, а потому взглянул художнику прямо в глаза.