Анджела Картер - Ночи в цирке
Но вовсе не так, как это сделала бы усталая молодая женщина. Распахнув алую утробу греющейся на солнце акулы, Феверс с небывалой энергией набрала такое количество воздуха, которым, пожалуй, можно было поднять шар Монгольфье,[26] а потом принялась отчаянно потягиваться, как кошка, разминающая каждую жилку, пока не начало казаться, что вот-вот – и она заполнит своей массой все зеркало, всю комнату. Когда она подняла руки, Уолсер, увидев ее давно не бритые, но обильно напудренные подмышки, чуть не упал в обморок. Бог мой, да она могла его запросто раздавить своими ручищами, хотя мужик он не из слабых: с калифорнийским-то солнцем, разлитым по всем конечностям. Его передернуло от внезапно накатившей эротической волны (не от паршивого ли шампанского?). В приступе непонятной паники он с трудом поднялся, посыпалось нижнее белье, и он больно ударился головой о каминную полку.
– Простите, сударыня: естественные потребности…
Если бы он хоть на минуту вышел из комнаты, если бы ему позволили постоять одному в холодном грязном коридоре, если бы он сумел хотя бы раз вдохнуть воздух, не пропитанный «эссенцией Феверс», возможно, к нему вернулось бы чувство соразмерности.
– Писай в горшок за ширмой, милый. Не стесняйся. Мы не щепетильные.
– Но…
– ДАВАЙ БЕЗ РАЗГОВОРОВ!
Уолсеру показалось, что ему суждено оставаться в этой комнате до тех пор, пока Феверс или ее приближенная не разделаются с ним до конца, и поэтому он послушно ступил за ширму, чтобы направить бурую дугу лишнего шампанского, как ему и было велено, в белый фарфоровый горшок. Это естественное человеческое действие вернуло его к жизни, ибо в процессе мочеиспускания нет ничего метафизического… по крайней мере, в нашей культуре. Застегивая брюки, он ощутил вокруг себя все возрастающий напор житейских забот. Гримерка зашипела соленым, пряным запахом жареного бекона, из-за ширмы показалась рука с коричневым чайником, которая перевернула остывшее содержимое в грязную воду ванны Феверс, где уже плавали остатки заварки. Выйдя из-за ширмы, он увидел, что дверь в коридор была открыта и сквозняк расправляется с застоявшимся воздухом. Откуда-то доносился звук падающей воды, урчанье кранов, из которых в подставленный Лиззи чайник струилась вода. Уолсер с облегчением вздохнул.
– Слышите?! – проговорила Феверс, предостерегающе подняв руку.
В ночной тишине слышался перезвон Биг-Бена. Вошла Лиззи, хлопнула дверью и поставила чайник на плитку; розово-оранжевое пламя осело и качнулось.
Куранты отзвонили свое, и начал бить Биг-Бен…
Уолсер упал на диван, неловко сдвинув вместе с горой нижнего белья запрятанную где-то внизу пачку брошюр и газет. Бормоча извинения, он принялся складывать в кучу пахучие наряды, но затрясшаяся вдруг от ярости Лиззи выхватила у него газеты и запихнула их в ящик стоявшего в углу буфета. Странно… странно, что она не хотела, чтобы он знал, что писали о ней старые газеты.
Еще более странным было то, что Биг-Бен еще раз пробил полночь. Время, приходящее извне, продолжало соответствовать времени, указанном на золоченых часах, здесь. Время снаружи и время внутри абсолютно совпадали, но и то и другое было неправильным.
Хм…
Он отказался от бутерброда с беконом. Полоски мяса цвета ржавчины, болтающиеся между кусками хлеба, похожими на деревянные лестничные ступеньки, казались ему едой, на которую можно было отважиться только в случае самого крайнего голода, хотя Феверс запихивала их в себя с видимым удовольствием, яростно разжевывала крупными зубами и причмокивала пухлыми, замазанными жиром губами. Лиззи передала Уолсеру кружку со свежезаваренным чаем, которым можно было обжечь горло. Все, не считая времени, было совершенно нормально.
Пища придала воздушной гимнастке сил. Она распрямилась и буквально расцвела, утираясь рукавом и оставляя на заляпанном атласе блестящие жирные следы.
– Как я уже сказала, – продолжила она, – какое-то время мы жили у Изотты в Бэттерси в окружении семейных радостей. Но особая радость – мы были всего-то в двух шагах – доплюнуть можно – от «Победы при Ватерлоо»,[27] где за очень разумную плату мы втискивались в раек и плакали над историей Ромео и Джульетты, свистели и шикали на горбатого Дика, глупо хихикали над желтыми панталонами Мальволио…[28]
– Мы очень любим Барда,[29] сэр, – отрывисто произнесла Лиззи. – Какая сильная моральная поддержка!..
– Мы еще и в оперу ходили… какая ваша любимая, сэр? Ну…
– «Свадьба Фигаро» с ее анализом классовой борьбы, – невозмутимо предположила Лиззи. Задорный смех Феверс не скрыл ее раздражения.
– Лиз, ну ты даешь! А я, сэр, просто обожаю «Кармен» Визе – такая отважная.
Прежде чем продолжить рассказ, она подвергла Уолсера бомбардировке своими глазами – одновременного средоточия вызова и нападения.
– Так и жили в Бэттерси; счастливое было время! Но из-за одной холодной зимы сильно упал спрос на мороженое, и тогда Джанни…
– Муж Изотты. мой свояк…
– С легкими у него была беда. Уже пятеро, да еще один в пузе, торговля – ни к черту, нам самим скоро стало бы не на что жить… Потом ребенок заболел, кормить нечем… вот когда мы все извелись!..
– Утром, когда старшие дети были в школе, а Джанни за работой (бедняга, со своими-то легкими в ноябрьскую сырость!), Изотта оставалась с больным ребенком, я резала цукаты, а Феверс учила за прилавком азбуке четырехлетнюю девочку…
– …конечно, я понимала, что любимчиков быть не должно, и любила их всех, как своих… но… моя Виолетта…
Она протянула руку к фиалкам с улыбкой, не предназначавшейся для глаз Уолсера.
– Виолетта сидела у меня на коленях, мы следили за похождениями А, Б и В, как вдруг затрезвонил колокольчик и в магазине появилась невероятно странная дама: в одежде времен ее же молодости (а ей было далеко за пятьдесят) – в шифоновом платье, болтающемся, как на вешалке поверх огромной кучи нижних юбок из тафты, так что поначалу трудно было определить ее худобу, хотя от дамы этой буквально остались кожа да кости. На голове – старомодная шляпка из выцветшего атласа с козырьком и черной отделкой по бокам, а лицо прикрывала такая плотная черная вуаль с мушками, что лица не разглядеть.
– Позвольте мне пройти в дальнюю комнату, крылатая Ника, – проговорила она голосом, похожим на гуденье телеграфных проводов.
– Завидев мою посетительницу, Виолетта заплакала, я отвела ее на кухню к Лиззи, которая тут же успокоила девочку орешками с цитроном, однако сама я была настолько потрясена этим появлением, что усадила даму у камина на самый лучший стул – сразу было видно, что дама из приличных: подергивалась как-то нервно, суетилась – не то, что я. Она протянула ладони к огню; на них были такие «прабабушкины» митенки, и было видно, что руки ее – кожа да кости. «Кажется, вам несладко, с тех пор как умерла Нельсон», – сказала она. «Не скажу, что все замечательно», – ответила я. Ее присутствие наводило на меня дрожь, к тому же за весь наш разговор она ни разу не приподняла вуаль. «Дело в том, Феверс, – сказала она, – что я хочу сделать вам предложение», – тут она назвала сумму, от которой у меня перехватило дыхание, и добавила: «Вам ничего не придется делать, можете не волноваться… ну если, конечно, самой не захочется…» Я поняла, что она все обо мне знает, даже то, что я была флагманским кораблем матушки Нельсон, хотя и никогда не вступала в сражение, она сама этого не хотела, а в окрестностях Лондона я была известна как девка-девственница. «Вы мне нужны как экспонат в музей женщин-монстров, – сказала дама. – У вас будет время подумать». Она поднялась, чтобы уйти, и оставила на камине визитную карточку; я тут же выглянула ей вслед и успела заметить закрытую старомодную коляску, запряженную черным пони, а на козлах – человека, тоже в черном, как на похоронах, и к тому же без рта. Над рекой поднимался гнилой мрачный туман, и они растворились в нем, хотя я слышала стук копыт в сторону моста Челси, а колес не слышала – они были резиновые.
– Знаменитая мадам Шрек,[30] – сухо заметила Лиззи, как будто даже упомянуть это имя было ей неприятно.
Действительно, знаменитая… Уолсеру доводилось слышать это имя в мужских клубах за бренди и сигарами: о ней никогда не говорили со смешками, пьяными ухмылками или толчками в бок, но осторожно перешептывались о странных откровениях, встречавших вас за наглухо запирающимися дверями Матери Кошмаров, дверями, открывающимися неохотно, с грохотом задвижек и цепей, и захлопывающимися словно с протяжным стоном отчаяния.
«Мадам Шрек», – записал Уолсер. История принимала скверный оборот.
– Бедная моя девочка! – со вздохом воскликнула Лизи. – Если бы… если бы ребенку не стало хуже. Господи, если бы Джанни не стал кашлять гноем и совсем не слег, если бы Изотта не упала тогда на лестнице, да так сильно, что доктор был уверен, что последние три месяца жизни она пролежит пластом на кухонном диване… О, мистер Уолсер, скорбный молебен о несчастьях бедняков – это череда «если бы…»