Бодхи - Твердые реки, мраморный ветер
Через минуту пара должна начаться, и Андрей тщетно пытался заставить себя ускорить шаги – казалось, никакая сила не может затащить его в этот склеп с чертежными досками. Отчаяние стало нарастать по экспоненте. Две недели назад он, понимая, что упускает безвозвратно график сдачи чертежей за этот семестр, впал в какую-то сентиментальную доверчивость, навоображал черт знает что и, испытав прилив счастливого предвкушения избавления от этой каторги, попросил Чернышевского об аудиенции, которую тот дал ему с видом надменным и заведомо непреклонным.
"Поймите, пожалуйста", – распинался Андрей, – "я физик, а не чертежник. Ну не могу я, не могу чертить, не могу заставить себя сесть и начать разбираться в этих проекциях. Если бы мог, я бы пересилил себя. Вот органическая химия, например, для меня это тоже ужас смертный, но там все-таки есть немного физики, я стараюсь и свою тройку получаю. Я поступал на физфак, не добрал баллов, но я туда точно переведусь, я уже договорился с проректором, с деканом физфака, мне только этот семестр доучиться и я туда перейду, у меня и по физике, и по математике сплошные пятерки, вот, я могу зачетку показать, да меня и на кафедре уже все знают, я физик, а не чертежник, пожалуйста, поставьте мне тройку и я не буду тратить время впустую, не ломайте мне жизнь, пожалуйста!"
Андрей смотрел в холодные глаза вурдалака в пиджаке, и постепенно понимал, что старается зря. Отчаяние накатило внезапной волной, на глаза навернулись слезы, еще не хватало заплакать перед ним!
Заставляя себя через "не могу" войти в аудиторию, Андрей вспоминал те омерзительно правильные нравоучения, которыми его обласкал Чернышевский, его физиономию, выражавшую ошаление от осознания своей беспредельной власти и торжественной непреклонности. Черты вещающего лица словно отделились от него и парили в безвоздушном пространстве пустой и гулкой аудитории, выводя странные зигзаги, зачеркивая, замарывая собою будущее. Если голова, отсеченная гильотиной, в самом деле еще несколько секунд все видит и слышит, то наверное она видит и слышит именно так, как все воспринималось им тогда. Тело Андрея словно унеслось куда-то, он не чувствовал ни рук, ни ног, затем звуки скрипящего голоса смешались и потеряли всякое значение, но суть была ясна – ему отказали.
Иногда его охватывал энтузиазм отчаяния. Просыпаясь, он представлял, как, собравшись с силами, открывает учебник, садится за кульман и шаг за шагом чертит, чертит, чертит всю эту дрянь. Ничего, что это потребует десятков часов труда, ведь впереди есть цель – стать физиком, стать ученым, вырваться из этого местечкового псевдоунивера, и еще – Ленка. Она уедет с ним в Москву, а может – в Триест или в ЦЕРН или в Кембридж. Нет, они уедут в Америку, в МТИ. Вечерами он будет рассказывать ей, как идут дела, какие ставят эксперименты, как его уважают профессора и какие смешные эти студенты, которым он иногда преподает в свободное время, и как они его любят – уж он никогда, ни за что не стал бы ставить палки в колеса, он всегда будет входить в положение, помогать. Он представлял и свое лицо – строгое и в то же время доброе, и то, какую благодарность к нему будет испытывать какая-нибудь славная американская девушка, когда он милосердно и ободряюще улыбнется ей, вздохнет, посмотрит на часы и останется с ней допоздна, будет разъяснять, показывать, пока она все-все не поймет, а на улице уже будет темно, они выйдут из пустого института в прохладный осенний вечер, почти что уже в ночь, и массивные двери мягко скрипнут, выпуская их на освещенную призрачным светом фонарей вкусно пахнущую прелым листву, и их шаги будут так одиноки и необычайно отчетливы, и ей инстинктивно захочется прижаться к нему… нет, черт, а как же Ленка? Какая-то не такая фантазия.
Ленка, между тем, вряд ли воспринимала Андрея всерьез, но он был уверен, что исправит эту ситуацию тем или иным образом, и поскольку он собирался решить эту проблему как можно скорее, пока никто другой не занял предназначенного ему места, то и сегодня вместо обещанного самому себе вечера, посвященного ненавистному черчению, в планах обозначился дискуссионный клуб "Харакири", куда, как стало ясно на линейной алгебре, сегодня пойдут и Ленка, и Вика, которая хоть и не была объектом прямой заинтересованности Андрея, но втайне от самого себя рассматривалась им как запасной вариант. В общем, это зависело от настроения. Представляя себя профессором, Андрей неизменно воображал уютное семейное гнездо, кабинет с массивным столом и книгами под потолок по всем стенам. В гостиной уютно трещит камин, два-три не менее выдающихся коллеги пьют глинтвейн, или что они там пьют – это представлялось довольно плохо, сам Андрей добродушно и покровительственно прислушивается к жаркому спору, и когда он заходит в тупик, двумя-тремя точными замечаниями выводит разговор на верную дорогу. При этом неизменно присутствует Вика – в длинном пушистом свитере, она свернулась клубочком в огромном кожаном мягчайшем кресле и смотрит на него восхищенным взглядом, – эдакая жена-кошечка, восторженно умиляющаяся гением своего знаменитого мужа. Ей приятно и немного неловко, когда она становится объектом внимания: "это ЕГО жена!".
Однако образ этот был довольно пресным и достойного продолжения не имел. Там еще было два-три русла, среди которых получение Нобелевки, предложение занять кафедру Принстона и приглушенные шепотки "только он достоин, кроме него – никто, это новый Виттен", но почему-то это направление фантазии заканчивалось вялым, депрессивным состоянием, наподобие того, что возникало дома у родителей – вроде и комфортно, ужином накормят и спать уложат, а при этом мертвечина жуткая. И тогда Андрей перекидывался на вариант с Ленкой – она представлялась ему боевой подругой, ну например она будет увлеченным биологом-подводником, уходить в экспедиции и о них будут говорить как о чертовски интересной семье, восхищаясь их энергией, нежной привязанностью друг к другу. Да, так оно как-то веселее, чем с Викой…
"Харакири" представляет собой аудиторию в общежитии, выделенную каким-то замшелым институтским администратором-энтузиастом под место встреч, досуга и дискуссий студентов. В реальности она использовалась в более широком диапазоне, начиная от склейки байдарок и заканчивая траходромом – очередь на ночное времяпрепровождение занималась заранее. Уже с четырех-пяти вечера тут появлялись первые энтузиасты, а в семь начиналось основное действо: человек тридцать-сорок студентов облепляли персону, приглашенную для выступления. Сначала персона докладывала, а затем начиналась дискуссионная часть, совершенно неформальная и поэтому интересная. Чаще всего приглашались гуманитарии – социологи, психологи и прочий сброд. Обсуждаемые им темы, таким образом, были доступны каждому, и у каждого было что сказать, так что начиная часов с восьми даже наглухо закрытые двери клуба не могли удержать распространения отчаянных воплей. В разгар дискуссии Андрей любил выходить из клуба; он шел к дальнему концу коридора, где сгущалась тьма, и, стоя там, слушал отдаленный неразборчивый шум, испытывая печальную отрешенность и назойливое желание подрочить. Он любил позиционировать себя как человека-одиночку, эдакую загадку, между тем отчаянно стремясь к тому, чтобы быть как можно больше на виду, поэтому романтическое одиночество быстро ему приедалось, и он, словно выталкиваемый пружиной, быстрыми шагами шел обратно – туда, где был яркий свет, где кипели страсти сталкиваемых мнений, где все отчаянно стараются производить впечатление друг на друга.
Сегодня ребятам удалось затащить в аудиторию какого-то динозавра лет шестидесяти, говорящего на несколько архаическом языке – то ли выпендриваясь, то ли и в самом деле привыкшего говорить таким образом. Тема была довольно расплывчатой – что-то из политэкономии, но это было, в сущности, не важно, так как любую самую замысловатую тему легко можно свести на более предметную и животрепещущую, так что по сути дела докладчик был и не нужен – все то, что составляло специальную часть его сообщения, выслушивалось и пропадало в коротких конспектах наиболее сознательных девочек. Но это был ритуал, который придавал значимость последующим обсуждениям, а приглашенный гость выступал затем в качестве внешнего авторитетного судии, авторитет которого, впрочем, ценился очень мало независимо от его статуса в большом мире. Здесь был замкнутый маленький мирок, в котором авторитет приходилось зарабатывать на пустом месте.
Динозавр явно нечасто выступал перед аудиторией, говорил довольно бесцветно и уныло, так что по прошествии отпущенного ему часа сонливость незримо витала над аудиторией, и лишь правильные девочки продолжали заполнять красивым почерком свои аккуратные тетрадки. У Андрея это всегда вызывало неприязнь до состояния истерики – эти равномерно пишущие роботы, у которых все всегда правильно и аккуратно – и в тетрадках, и в тупеньких головках. Там всегда порядок, косность, заболоченный мир – всё по полочкам, всё как сказали мама, папа, преподаватель. Эти девочки редко участвовали в дискуссиях. Чаще всего они уходили сразу после доклада, обогатив свой мир новыми правильными утверждениями. Ленка, конечно, как и любой нормальный человек, в тетрадочках ничего не конспектировала, а вот Вика любила это дело, хотя с дискуссий не уходила, но никогда и не высказывалась, тихо восседая на стульчике, ножка к ножке, коленка к коленке, цветные носочки, аккуратно сложенные разноцветные фломастеры и аккуратная тетрадочка, на обложке которой было красивым почерком выведено "Конспекты Дискуссионного Клуба", с жирными цветными заглавными буквами. Мерзость какая. Старческость. Но эти скромно сдвинутые ножки и припухшие коленки возбуждали, и когда Андрей, лежа в постели, дрочил, то нередко представлял почему-то, как он насилует Вику или подобную ей девочку – такую же аккуратную, чистенькую, скромненькую. Эти фантазии смущали его, вызывали тревожность. Почему именно насиловать? Почему не ласково трахать? Бог знает, почему, но именно насиловать – не грубо, но властно. И это при том, что он совершенно не чувствует в себе потребности причинять боль, страдания. Что же говорить об обычном быдле? Понимают ли эти аккуратные скромные девочки, что их внешний вид, их застенчивые повадки привлекают насильников как варенье – мух? Наверняка не понимают. Агрессор пробуждается в каждом, кто сталкивается с поведением жертвы – это очевидно. Как-то осенним поздним вечером Андрей шел заброшенными дворами, и наткнулся на поразительную сцену – к стене прижалась, вытянувшись в струнку и дрожа от страха, вот такая же хорошенькая и правильная девочка. Напротив нее, сильно пошатываясь и удерживая вертикальное положение с явными усилиями, стоял пьяный мужик, который грозным голосом говорил ей: "Ссстоооой! Сссстоять, ссука!". И несмотря на явную неспособность мужика не то что побежать, но и подойти к ней, девушка замерла на месте, парализованная страхом изнасилования. Правильный такой цветочек. В тот момент у Андрея член встал моментально при виде столь вопиющей покорности. Он подошел к мужику и несильно толкнул его. Тот упал и продолжал материться, не будучи способен встать. Андрей подошел к девочке. Она по-прежнему стояла без движения, и он неожиданно понял, что сейчас может изнасиловать ее вообще без всякого труда, просто достаточно сказать "нагнись", и она нагнется, "раздвинь ноги" и она раздвинет – главное, говорить грозно и уверенно, как этот алкаш. Аккуратная малышка. Глупая. Он протянул руку, взял ее за плечо и никак не мог определиться в своей раздвоенности – насильника и рыцаря. Неожиданно он понял, что такие ситуации на дороге не валяются, и быть рыцарем – значит на самом деле быть полным идиотом, упустив такую возможность наконец-то реализовать свою затаенную сексуальную фантазию изнасилования покорной хорошенькой девушки с аккуратными коленками, в скромном платьице. Он привлек девушку к себе, и она подчинилась – она и в самом деле была совершенно доступна сейчас, с ней можно было делать все что угодно в этом глухом месте, и горячие фантазии стали тесниться в голове, и член набух так, что ему стало немного больно упираться в штаны. И в тот момент, когда он окончательно отбросил сомнения и положил руку ей на грудь, его пронзила ясность – его не интересует изнасилование. Одно дело – фантазировать, и другое – сделать. В фантазиях насилуемая девочка неизменно возбуждалась, кричала от страсти, подставляла и письку, и попку и хотела еще и еще, а тут – этим сырым темным вечером, в зассанном дворике, когда все было так грубо реально, когда его алчная потребность и ее страхи были так ясно обнажены, когда ее глаза были так близко и ее горячая грудка в руке, он вдруг понял, что ничего такого не будет – не будет страсти и похотливых движений попки, не будет пробуждающейся влюбленности и романтики – будет просто обычный слив спермы в письку или попку, ей будет немного больно в попке и ужасно больно в душе от всех тех страданий, которые она сама потом накрутит, ведь когда тебя насилуют, положено страдать, мучиться, даже хотеть покончить с собой – так попросту положено. И он легонько подтолкнул ее, напоследок насладившись упругой нежностью в руке: "Иди". И только после этого она пошла, а затем побежала.