Александр Етоев - Пришельцы с несчастливыми именами
Игра в Алкивиада понравилась. Я двигался вдоль шеренг и, уже не примериваясь, без раскачки, толкал и долго смотрел, как катится по ряду волна. Сколько я положил тысяч – одному Богу известно. Должно быть, немало. Руки и плечи устали, натруженные ладони горели, от мельканья зарябило в глазах. Я толкнул еще ряда четыре, и пар из меня вышел. С полчаса я сидел в тишине и ждал, когда успокоится сердце. За мной далеко-далеко тянулись усеянные пáрниками поля. Над полями висели мутные пылевые тучи.
И вдруг я услышал гул. Сначала тихий, приглушенный, как отдаленные громовые раскаты, он делался все ощутимей, нарастал, брал на испуг. Причина его была скрыта туманом и расстоянием. Я поднялся, не зная, что делать. Бежать? Но куда бежать? Разве что спрятаться, затесавшись между каменных пугал. Но спрятаться я не успел.
Прятаться было не нужно. Грохоча и давя друг друга, издалека в моем направлении заваливался ближайший ряд. Когда последний (а для меня первый) из п'арников упал, выдавленный в проход соседом, до ума дошло, наконец, что не одному мне в этом сонном царстве пришла в голову мысль – сыграть пугалами в домино. Где-то там в другой бесконечности шел по проходу такой же Тринадцатый номер и мыслил моими мыслями. Гул повторился. Новый чугунный шар покатился по бесконечному желобу. И скоро очередной ряд лег, протянувши ноги. И еще. И еще. Потом гул затих. Наверное, мой товарищ устал. Наверное, сидит в тишине и ждет, когда успокоится сердце. Что ж. Пришел мой черед. Я сменил его на посту и, бодро напевая «Дубинушку», толкал, работал руками, сшибая за рядом ряд.
Время полетело, как ветер. В моем безумии появился смысл. Я уже пожалел, что не начал крушить кумиров с того момента, как проник в это коммунальное стойло. И где-то там позади меня остались стоять на приколе мои любимчики с выключенными на время мозгами. Работая, я не забывал посматривать на туманные облака, но смерчей не заметил ни разу. Наверное, в материализации парников настал обеденный перерыв.
Так мы вкалывали по очереди – то я, то мой неведомый сменщик. А в один из трудовых перекуров, я почувствовал спиной холодок. По проходу дуло. Раньше я сквозняка не чувствовал. «Ага, – я смахнул с подбородка пот. – Кажется, близко выход.» И действительно, вдалеке белела одинокая точка. Я толкнул еще один ряд, чтобы не чувствовать угрызений совести, и рысцой побежал на маяк.
Точечка впереди тоже не стояла на месте. Она подпрыгивала, как мячик, раскачивалась и заметно увеличивалась в размерах. Минут через десять бега в непоседливом светлом пятне стали проявляться признаки бегущего человека.
Навстречу мне бежал человек. Белела его рубаха, голова моталась из стороны в сторону, а черты лица были смазаны расстоянием, которое нас разделяло.
Я невольно замедлил бег, ощутив нормальную человеческую неловкость. Еще бы. Бежит себе человек. Бежит спокойно, в белой рубахе. А тут навстречу ему несется взмыленная незнакомая рожа. Почем бегущему человеку знать, что рожа принадлежит А.Ф.Галиматову, что Галиматов этот по натуре не агрессивен, без повода на людей не бросается, хотя и считается бомж.
Наверное, и у того, который бежал навстречу, возникли сходные причины притормозить. Он побежал медленно, потом еще медленнее, потом остановился на месте и замер.
Челюсть у человека отвисла, глаза полезли на лоб. Он стоял и не знал – сон ему снится, или он добегался до галлюцинаций, или в самом воздухе фантомохранилища рассеяны микробы болезни, и его пора забирать отсюда и прямиком отправлять на Пряжку.
Он видел во мне себя. То есть это я видел себя в нем – с такой же отвислой челюстью, похожей на оторванную подошву, с редкими сточенными зубами, в рубахе капитулянтского цвета и в заигранной сучьей жизнью полинялой гармони штанов.
Про зеркало я подумал тогда, когда скреб на губе щетину, и мой близнец впереди, как и я – яростно и жестоко, – заработал пятипалой скребницей.
Мы стали сходиться, словно соперники на дуэли. Ступая неспешно, но твердо, сосредоточенно считая шаги и бросая один другому кислые настороженные улыбки. Первый выстрел достался ему. Он целился спустя рукава и, наконец, выстрелил.
– Сдается мне, Галиматов, ты, как был всегда прощелыгой, так прощелыгой и помрешь.
– Это почему? – Я выпятил костистую грудь.
Нахал мне ответил:
– Вот ты потел, кряхтел, а посмотри, Сизиф Федорович, на результат своего труда.
Я посмотрел вперед за его плечи. Там белели, желтели, скалились неподвижные лица парников. Их фигуры стояли ровно, сверяясь с невидимой вертикалью, и так – за рядами ряды, исчезая в складках тумана. Я обернулся. Все фигуры, которые я с потом и ломотой в суставах повалил одну на другую, стояли как ни в чем не бывало – затылок в затылок, пятки вместе, плечи развернуты. Ни дать ни взять – царство идеальных коммунистических отношений, о котором радели умнейшие умы человечества.
Он стоял передо мной и то ли плакал, то ли смеялся. Взахлеб, навзрыд, как в дешевых драмах страдает оскорбленная добродетель.
Я тоже покатился со смеху. Не от досады – какая в гробу досада, – просто подумал про незнакомого бедолагу-помощника, поделившего со мной пот и труд.
Я спросил:
– Тот, который мне помогал, он кто?
– А-а, этот-то? Такой же прощелыга, как ты. Тоже бомж, и фамилия у него твоя. И имя, и отчество, и походка. И родинка на левом плече. Про возраст я даже не говорю. Он – это ты и есть, ему тоже не повезло.
– Тоже – ты имеешь в виду себя? Ты действительно мое зеркальное отражение?
– Эх, Галиматов, Галиматов! Дорого бы я дал, чтобы никогда им больше не быть.
– Ладно, я устал, я брежу, у меня сотрясение мозга. Но это мрачное место… Где я, черт побери?
– Где – это одному Богу известно, а я не Бог. Может быть, в собственном зеркальном гробу, может быть, в месте, где рождаются сущности. Я не знаю. А может статься, и в пропасти под обрывом, куда Христос сбросил свиней.
Я вздохнул и сел, обхватив голову руками. Отражение сделало то же.
– Загадки я и сам загадывать мастер. Скажи мне лучше, как отсюда выбраться?
– Зачем? Подвал сгорел. Живи здесь, места хватит. Да и не так тут тоскливо, это с непривычки душа твоя ерепенится. А поживешь – привыкнешь. Все привыкают.
– Не хочу ни к чему привыкать. Я очень устал. И наверху у меня дела.
Мы развели руками – я и одновременно он. Он сказал:
– Вольному – воля. Перечить я тебе не могу. Подойди ко мне, я покажу, где выход.
Странно было видеть перед собой себя. Неужели я такой старый? Щетина – и та седая. И мешки под глазами, как будто накачали чернил. На шее прыщ – тьфу ты! – розовый. Кожа дряблая, как у ощипанного индюка.
Рука, не справившись с искушением, ладонью прикоснулась к ладони – моей к его, но кроме холода ртути кожа ничего не почувствовала. Ни теплинки. Я отдернул руку – от холода внутри погорчало. Мы пожали плечами. Я и он.
– Значит, будем прощаться? – Грусти в его голосе не было. Он посмотрел мне в глаза. – Все-таки в нашей встрече был толк – родственники должны иногда встречаться. А теперь – смотри.
Дверь здесь, где я стою. Ее не видно, но это неважно.
Запоминай. Пуговицы на моей рубашке, их четыре. Сначала нажмешь от ворота на вторую. Потом на ту же вторую и одновременно с ней на четвертую. Такой шифр на дверном замке. Только не перепутай. Вторая и вторая с четвертой.
14. Приключения кончаются
Я так вдавил ее в грудь, что пуговица разломилась. Прозрачные половинки упали, и я, пока их искал, позабыл от растерянности, на что нажимать дальше. Тогда я ткнул наугад, по пальцу ударило током. Я вздрогнул и посмотрел вперед.
Младенец лежал в пещерке, в теплом овечьем хлеву – лежал и шлепал губами. В углу стояла жаровня, звезды за откинутым пологом дрожали в воловьем дыхании и были похожи на отлетающие от тела души.
Трое забредших на тепло путешественников – еврей, вепс и татарин – склонились и молча смотрели, как хлопочет над младенцем старуха. Как вода в медном тазу плещется под ее рукой и стекает по морщинистой коже. Тут же лежала мать – на топчане на овчинах, лицом спрятавшись в шерсть. Мать спала. Дитя ручонками все пыталось отбросить неплотный край пелены, старуха охала и ворчала, и в ответ на ее ворчанье у стены шевелился пес.
– Девочка. Царевной будет, – сказал белозубый татарин. – За царя замуж выйдет.
Вепс и еврей кивнули, и все трое заулыбались. От тепла, от выпитого вина, от пропахшей шерстью овчарни, от пахучего марева над углями их давно разморило, бороды падали на колени, а глаза стекленели от сна.
– Московское время – ноль часов пятнадцать минут, – негромко сказало радио.
– Ночь, – сказал Валентин Павлович, показываясь из-за книжного шкафа.
Бороды, соглашаясь, кивнули.
– Ночь. Ночь.
Валентин Павлович подошел к младенцу и дал пожевать мизинец. Потом поправил на спящей Наталье одеяло.
– Спать. Спать пора.
Бороды стали меркнуть, и вся комната стала меркнуть. Недолгое время в темноте еще теплились малиновые угли – то ли в жаровне в пещере, то ли в небе над спящим городом. Я протянул к ним руки, тронул и не обжегся.