Стивен Кинг - Двери Между Мирами
Время шло. Сколько его прошло, Эдди не сказал, а стрелок не спросил. Как он догадывался, Эдди понимал, что для того, чтобы ловить кайф, есть тысяча предлогов, но ни одной настоящей причины, и довольно хорошо держал свою наркоманию под контролем. И Генри, видимо, тоже был в состоянии держать под контролем свою. Не так хорошо, как Эдди, но достаточно для того, чтобы не распуститься окончательно. Потому что – понимал ли Эдди, как обстоит дело в действительности, или нет (по мнению Роланда, в глубине души понимал) – Генри, должно быть, понимал: они поменялись местами. Теперь, переходя улицу, Эдди вел за руку старшего брата.
И однажды Эдди застукал Генри на том, что тот не нюхает, а ширяется подкожно. Последовал очередной истерический скандал, почти точная копия первого, с той только разницей, что происходил он у Генри в спальне. И кончился он почти точно так же: Генри плакал, и то, что он говорил в свое оправдание, по существу, было полным признанием своей вины, полной капитуляцией: Эдди прав, он не достоин даже жрать помои из сточной канавы. Он уйдет. Эдди его больше никогда не увидит. Он только надеется, что Эдди будет помнить все…
Рассказ Эдди превратился в тихий, монотонный гул, не многим отличавшийся от шуршания гальки в убегающих по песку и разбивающихся волнах. Роланд знал эту историю и ничего не сказал. Ее не знал Эдди, Эдди, у которого в голове прояснилось впервые, быть может, за десять (а то и больше) лет. Эдди рассказывал эту историю Роланду; Эдди наконец рассказывал ее себе.
Это ничему не мешало. Насколько стрелок понимал, чего-чего, а времени у них было внавал. Чтобы его провести, годились и разговоры.
Эдди сказал, что ему не давала покоя мысль о колене Генри, об извилистых рубцах по всей ноге, и выше колена, и ниже (конечно, сейчас все это уже зажило, Генри почти что и не хромал, только когда они с Эдди ссорились; в этих случаях хромота почему-то всегда усиливалась); ему не давала покоя мысль обо всем, от чего Генри отказался ради него, и не давало покоя куда более прагматическое соображение: на улицах Генри бы не выжил. Там он был бы, как кролик, которого выпустили в джунгли, где полно тигров. Предоставленный самому себе, Генри в первую же неделю угодил бы в тюрьму или в больницу Бельвю.
Поэтому Эдди стал умолять, и в конце концов Генри смиловался над ним – согласился остаться, и через шесть месяцев после этого Эдди уже сидел на игле. С этого момента все неуклонно пошло вниз по неизбежной спирали, которая закончилась поездкой Эдди на Багамы и внезапным вмешательством Роланда в его жизнь.
Кто-нибудь другой, менее прагматичный и более склонный к анализу, чем Роланд, мог бы спросить (если не прямо вслух, то про себя): «Почему началось с этого человека? Почему именно этот? Почему человек, который, кажется, сулит слабость или странность или даже злой рок?»
Мало того, что стрелок не задал этот вопрос; он даже мысленно не сформулировал его. Катберт подвергал сомнению все, спрашивал обо всем, он был отравлен вопросами, умер с вопросом на устах. Теперь их не осталось, никого не осталось. Все последние стрелки Корта, все тринадцать из их класса, что сумели выжить (а в начале учебы их было в классе пятьдесят шесть), были мертвы. Все, кроме Роланда. Он был последним стрелком и неуклонно шел вперед в мире, ставшем бессильным и бесплодным и пустым.
Он вспомнил, как Корт накануне Церемонии Представления сказал: «Тринадцать. Это – нехорошее число». А на следующий день, впервые за тридцать лет, Корт не присутствовал на Церемонии. Ученики – последний их выпуск – пошли к нему, в его домик, чтобы сперва опуститься у его ног на колени, подставив беззащитные шеи, потом встать и принять его поздравительный поцелуй, а потом позволить ему в первый раз зарядить их револьверы. Через девять недель Корт умер. Некоторые утверждали, что его отравили. Через два года после его смерти началась последняя кровопролитная гражданская война. Кровавая бойня добралась до последнего оплота цивилизации, света и здравого рассудка с небрежностью волны, разрушающей крепость, построенную ребенком из песка, отняла все, что они считали таким прочным.
Так что он был последним, и, быть может, он выжил потому, что в его натуре над темным романтизмом преобладали практичность и простота. Он понимал, что существенны только три вещи: то, что он смертен, ка и Башня.
Этих трех вещей хватало, чтобы занять все его мысли.
Эдди закончил свой рассказ около четырех часов дня – третьего дня их пути на север, вверх по безликому берегу. Сам берег, казалось, абсолютно не изменялся. Узнать, сколько они прошли, можно было, только взглянув налево, на восток. Там очертания зазубренных горных вершин начали чуть-чуть смягчаться и оседать. Возможно, если бы они сумели уйти на север достаточно далеко, горы превратились бы в пологие холмы.
Поведав свою историю, Эдди замолчал, и полчаса или дольше они шли молча. Эдди все время украдкой поглядывал на Роланда. Стрелок знал: Эдди не замечает, что он перехватывает эти короткие взгляды; он все еще слишком погружен в себя. Роланд знал также, чего ждет Эдди: реакции. Хоть какой-нибудь реакции. Любой. Дважды Эдди открывал рот и, ничего не сказав, снова закрывал его. Наконец он спросил (стрелок знал, что он спросит именно это):
– Ну? Что ты об этом думаешь?
– Я думаю, что ты здесь.
Эдди остановился и сжал кулаки.
– И это все? И только-то?
– А больше я ничего не знаю, – ответил стрелок. Отсутствующие пальцы на руке и на ноге болели и чесались. Ему так хотелось хоть немножко астина из мира Эдди.
– У тебя нет своего мнения о том, что все это, черт возьми, значит?
Стрелок мог бы поднять свою ополовиненную правую руку и сказать: «А ты подумай о том, что значит вот это, идиот несчастный», – но ему это даже в голову не пришло, как не пришло ему в голову спросить, почему из всех людей во всех вселенных, какие, возможно, существуют, ему достался Эдди.
– Это ка, – терпеливо объяснил он, глядя Эдди в лицо.
– Что такое ка? – Тон у Эдди был воинственный. Я о нем никогда не слышал. Разве что, если его сказать два раза подряд, то получится слово, которым малыши называют говно.
– Это мне неизвестно, – сказал стрелок. – Здесь оно означает долг, или судьбу, или, в просторечии, место, куда ты должен пойти.
Эдди ухитрился одновременно выразить на лице смятение, отвращение и насмешливое веселье: «Тогда скажи это дважды, Роланд, потому что такие слова лично для меня – что говно».
Стрелок пожал плечами.
– Я не веду философских дискуссий. Я не изучаю историю. Я думаю только одно: что прошло, то прошло, а что впереди, то впереди. Второе и есть ка, и оно само о себе позаботится.
– Ну да? – Эдди взглянул на север. – Ну, а я вижу впереди только примерно девять миллиардов миль этого хлебаного берега. Если впереди у нас это, так что ка, что кака – одно и то же. Может, у нас хватит хороших патронов, чтобы ухлопать еще штук пять-шесть этих липовых омаров, но потом нам останется только кидать в них камнями. Так что – куда мы все-таки идем?
У Роланда, правда, мелькнула мысль: приходило ли Эдди в голову задать такой вопрос брату – но спросить об этом Эдди означало бы напроситься на долгий и бессмысленный спор. Поэтому он только показал большим пальцем на север и сказал: «Туда. Для начала».
Эдди взглянул и не увидел ничего нового – только все ту же бесконечную полосу серой гальки, утыканную ракушками и камнями. Он перевел взгляд на Роланда, собравшись съехидничать, увидел на его лице безмятежную уверенность и опять посмотрел на север. Он прищурился. Загородил правой рукой правую половину лица от заходящего солнца. Ему отчаянно хотелось увидеть что-нибудь, хоть что-то, елки-моталки, мираж – и тот бы сгодился, но там не было ничего.
– Можешь меня поливать, сколько хочешь, – медленно проговорил Эдди, – но я считаю, что это – та еще подлянка. Я за тебя у Балазара жизнью рисковал.
– Я знаю. – Стрелок улыбнулся – редкое явление, осветившее его лицо, как мгновенный проблеск солнца в унылый пасмурный день. – Поэтому я с тобой играю только честно, Эдди. Она там. Я ее увидел час назад. Сначала я подумал, что это мираж или просто мерещится, потому что мне очень хочется ее увидеть, но она там, по самому настоящему.
Эдди снова стал смотреть; и смотрел, пока у него не заслезились глаза. Наконец он сказал: «Я не вижу там, впереди, ничего, кроме берега. А у меня зрение двадцать на двадцать».
– Я не знаю, что это значит.
– Это значит, что если бы там можно было что-нибудь увидеть, я бы его и увидел! – Но Эдди призадумался. Он задумался о том, насколько дальше, чем его глаза, видят голубые снайперские глаза стрелка. Может быть, чуть дальше.
А может, и гораздо дальше.
– Ты ее увидишь, – сказал стрелок.
– Что я увижу?
– Сегодня нам туда не дойти, но если ты действительно видишь так хорошо, как сейчас сказал, то ты увидишь ее еще до того, как солнце коснется воды. Если, конечно, ты не собираешься так и стоять здесь и болтать языком.