Владислав Кетат - Стать бессмертным
— А мужики, значит, отдают богу душу, когда перестаёт стоять? — уточняю я.
— Именно, Алексей. Я в своё время, это было в семидесятых, чуть не умер. И сейчас, если честно, я опять при смерти.
— Скорую вызвать?
— Я не в прямом смысле… вы меня не понимаете…
— Да нет же, Евгений Иванович, я вас понимаю, только, вот, как в таком случае получается, что можно достичь бессмертия, при помощи волшебных таблеток?
Рыжов верхней частью тела продаётся ко мне, и я тоже наклоняюсь к нему. Его голос становится тихим и очень серьёзным.
— Н-е-ет! — шипит он. — Таблетки тут не при чём. Нам надо делать своё дело, сеять, понимаете, сеять!
— Сеять что, простите?
— Семя, господи, чего же ещё! — Рыжов переходит на крик. — Моногамия — гвоздь в крышке гроба человечества, чёрт побери! Она вас всех погубит! Нельзя, понимаете, нельзя всю жизнь жить с одной женщиной!
От неожиданности я выпрямляюсь и делаю шаг назад. Рыжов, застыв на секунду в положении, будто хочет подняться со своего кресла, опадает в исходное положение. Затем молча допивает остатки чая (всё, что не расплескал) и протягивает мне кружку.
— Спасибо, Алексей, — говорит он, не глядя мне в глаза.
— Может, лучше я отвезу вас на кафедру, а сам тут покараулю вашу помощницу?
— Не надо на кафедру, — отвечает Рыжов твёрдо, — не хочу, чтобы меня видели.
— Но там сейчас никого нет…
— Всё равно не надо. Там зеркало, и вдруг зайдёт кто. — Он молчит немного, потом спрашивает: — Кстати, студентки мной интересовались?
— Да, пару раз спрашивали.
— Всего пару раз?
— Ну, может, не пару, может больше, я не считал.
— А кто, можете сказать?
— Ну, я их не знаю, они не с моего потока… одна такая круглолицая, в очках…
— Леночка Кольцова…
— …а вторая — высокая, худенькая.
— Ириша Красюк… — Рыжов неожиданно закрывает лицо руками и, кажется, плачет. — Всё бы отдал, всё, — шепчет он, — всё, что есть…
Как на это реагировать, я не знаю. Плачь старика по ушедшей мужской силе вызывает жалость, но, более того, зависть или, скорее, ревность, поскольку целых две, вполне привлекательные (особенно первая) девицы, предпочли всем остальным (и, в том, числе мне) вот эту развалину в инвалидном кресле. Хотя, возможно, в том семестре он не был такой уж развалиной.
— Простите меня, Алексей, не сдержался. Горько осознавать собственный уход. Я ещё не готов, понимаете? И Рыжов снова плачет, на этот раз, не закрывая лица.
Слёзы текут по его тонкому прямому носу, морщинистым щекам, чуть отвисшей челюсти и небритому подбородку. Беспомощность — вот, каким словом можно было определить то, что я тогда вижу перед собой. Вот, оказывается, какая она…
Отворачиваюсь к окну и вдруг вижу молодую женщину, которая, поминутно поворачивая голову, торопливым шагом двигается куда-то влево, в сторону церкви.
— Евгений Иванович, по-моему, это за вами.
Рыжов приподнимается на локтях.
— Да, это она. У вас есть платок? Дайте, дайте скорее.
Я даю ему свой носовой платок, и он начинает быстро вытирать лицо.
— Будьте так добры, Алексей, постучите легонько, чтобы она нас заметила, — говорит он уже почти спокойно.
Я барабаню по грязноватому стеклу костяшками пальцев. Женщина оборачивается на звук, близоруко щурится, и затем быстренько, быстренько семенит в нашу сторону. Через полминуты дверь распахивается, и она буквально влетает в помещение. Даже не бросив на меня короткого взгляда, женщина сразу бросается к рыжовской коляске.
— Юджин, господи, куда же ты пропал! Я тебя везде ищу! Что это с тобой? Ты что, плакал? Дай, посмотрю, — кудахчет она, склонившись над Рыжовым, словно над маленьким ребёнком; вытирает ему лицо цветастым платочком, поправляет плед, как-то по-куриному хлопочет вокруг него. Рыжов стоически переносит заботу, иногда выговаривая:
— Полно, Марго, полно… вот, познакомься, это Алексей, мой коллега. Он мне очень помог…
Я спешу раскланяться и боком пробираюсь к двери, но Марго останавливает меня. Она начинает меня благодарить, а я говорю, что не стоит. Рыжов манит меня к себе длинным желтоватым пальцем. Я нагибаюсь.
— Я вам сказал, что собираюсь уходить, — шепчет он. — Так вот, я могу остаться, если вы мне поможете, а потом, возможно, я помогу вам…
Наши глаза вновь встречаются. Хотите знать, что я в них вижу? Страх и надежду, больше ничего. Через секунду я чувствую болезненный укол жалости, многократно усиленный собственным бессилием, какой испытываешь при виде родных тебе старых людей. Рыжов умирает, мне его невыносимо жаль, но что я могу для него сделать?
— Вы согласны? — спрашивает Рыжов.
— Всё, что угодно, Евгений Иванович, — в порыве жалости к нему отвечаю я, — но что я могу…
— После, Алексей. — Рыжов гладит своей сухой ладонью мою. — Я позвоню вам на днях. До свидания…
Теперь он снова спокоен, и в глазах его уже нет страха. Честно говоря, там вообще ничего нет, чернота одна.
Ухожу, оставив их наедине.
32. Алексей Цейслер. Спасти профессора Рыжова
Рыжов позвонил мне на кафедру через два дня после нашей встречи, чем меня, по правде сказать, удивил. Во-первых, потому, что я за эти два дня успел про него основательно позабыть, а, во-вторых, из-за нехорошего чувства, кольнувшего меня тогда, в институтском предбаннике, будто я его больше никогда не увижу. О своём обещании ему помогать, я, разумеется, тоже забыл.
Трубку взяла Стелла Иосифовна. Рыжов попросил меня и, когда я подошёл, велел, чтобы я называл его Александр Васильевич. Вероятно, не хотел, чтобы его узнали.
— Да, Александр Васильевич, — ответил я в трубку. Давайте сегодня вечером. — Ничего, если я буду не один?
Рыжов не сразу, но согласился.
— Алекс, кто это был? — без интереса спросила Стелла Иосифовна.
— Один преподаватель со второй кафедры, — начал сочинять я, — вы его не знаете, фамилия Сём… Семёнов.
— Что-то голос у Александра Васильевича очень знакомый, — опять же без интереса отметила она, но развивать тему не стала.
Мы с Мясоедовым явились к Рыжову тем же вечером. Он поселился на самой окраине, за железнодорожной станцией, в частном доме у крупной пожилой женщины с нездоровым красным лицом. Они с Марго заняли небольшую комнату без окон, но с газовой печкой.
Меня Рыжов встретил хорошо, а вот с Мясоедовым у него вышел конфуз. Рыжов поздоровался с его протезом, хотя Мясоедов настойчиво протягивал ему левую руку. Вероятно поэтому в комнате, которую мы вчетвером заполнили совершенно — насколько она маленькая — долго висела неловкая тишина.
Та, которую Рыжов представил мне как свою «э-э, помощницу» — Марго — оказалась миловидным созданием лет двадцати пяти с длинными рыжими волосами и волнующими формами. Рыжов многозначительно стрельнул на меня глазами, перехватив мой взгляд, блуждавший по её бюсту, после чего я стал изучать детские цветные каракули, которыми кто-то из квартирантов, а, может, и родственников хозяйки, декорировал стену. Мясоедов, убрав правую руку за спину, молча смотрел в пол.
И тут Рыжов начал говорить. Спокойно, не торопясь, с небольшими паузами для лучшего понимания и усвоения материала, излагал свою версию своей жизни профессор Рыжов, Евгений Иванович. Он чуть покачивался взад-вперёд в своём кресле, а Марго, сама покорность, сидела на кушетке рядом и иногда, когда Рыжов начинал нервничать, поглаживала рукой его ладонь. Он ещё больше ослаб со времени нашей последней встречи. Руками почти не двигал — они плетьми свисали с его колен — говорил медленно и очень тихо, так, что мне и Мясоедову даже пришлось чуть податься вперёд, чтобы всё расслышать.
Рассказ его продолжался долго, может час, а может, и все два. Время я перестал замечать после того, как Рыжов, закончив со скучным вступлением, будто фокусник из шляпы начал тягать одного за другим кроликов, да таких жирных, что мне на секунду показалось, будто я в пионерском лагере у костра, и слушаю рассказ вожатого об инопланетянах, которых он своими глазами видел прошлым летом в Темрюке.
Многое в его повествовании казалось неправдой, но ещё больше он, похоже, просто недоговаривал. Его рассказ походил на описание спектакля рабочим сцены. Точнее, на разницу между тем, что мы, зрители, видим со своих мест, и тем, что видит он — рабочий сцены. Некоторые узловые точки действия у нас и у них, разумеется, совпадали (вероятно, потому что мы — зрители — ничего более этих точек и не наблюдаем), а вот то, что между, или, так сказать, за, для нас, зрителей, оставалось до сегодняшнего вечера тайной.
Под неторопливый рассказ Рыжова я неожиданно без труда вспомнил один яркий эпизод из детства: как было мне года четыре, а, может три, и почему-то я сидел дома с бабушкой. Болел, наверное, поскольку дома сидел, а не в саду. Я увлечённо ползал по цветастому ковру в большой комнате и водил красной машинкой по лабиринту орнамента, словно по замысловатой гоночной трассе, как вдруг… Рюмки и фужеры в серванте заговорили первыми. Сначала негромко, еле слышно, а потом, не сдерживаясь, задребезжали во весь свой хрустальный голос.