Василий Гавриленко - Теплая птица: Постапокалипсис нашего времени
Бойцы —Осама, Богдан, Сергей, Джон —нестройно протянули:
— Слава конунгу.
Никто не удивился моему приходу, совсем не обязательному. Зачгруппа —стрелки матерые, не нуждающиеся в напутствии конунга.
Самир сел на кровать и принялся зашнуровывать ботинок.
Сергей вертел в руках автомат, Джон подкреплялся тваркой. Богдан, белобрысый стрелок с оторванным ухом, сжимал и разжимал кулаки.
— Что, Ухо, не терпится диким глотки порвать? — обнажив черные зубы, спросил Осама.
— Не терпится, — хохотнул Богдан.
— Знаю я, отчего ему не терпится, — вставил Сергей, отрываясь от оружия. — Надеется, что на Поляне найдется что-нибудь получше этого.
Он кивнул на фотографию голой самки на стене.
— А то тебе не надоело дрочить, — ухмыльнулся Богдан.
Стрелки засмеялись, кто громче, кто тише.
— Заткнитесь.
Самир поднялся. Мощный торс закован в куртку цвета хаки, взгляд из-под шлема цепок и суров, автомат висит так, что ясно: когда надо, мгновенно соскользнет с плеча.
— Зачгруппа готова, конунг.
Сейчас я скажу это. Иначе, зачем я пришел сюда?
Самир смотрел на меня. Скрежет колес вызвал неприятный холодок в деснах.
Если я отдам приказ не убивать диких на Поляне, в отряде начнется брожение, которое не вытравить кокаином… Убийство для стрелков —тот же кокаин.
— Поезд стоит, конунг, — сообщил Самир.
— На выход.
Я смотрел, как стрелки выпрыгивают на рыхлый снег, как мечутся в лесу смутные тени: прочь! Жить!
Когда послышались первые автоматные очереди, я повернулся к двери.
Скоро должен придти с докладом Самир…
2. Костер
В вагон постучались.
Николай, даром что храпел на соломенном тюфяке в углу, мигом вскочил, откинул задвижку.
Самир. Лицо красное от мороза, на плечах —снег; дышит тяжело, в глазах —огоньки непрошедшего возбуждения. Того особого возбуждения, что испытывает лишь охотник за человеком.
— Конунг, зачистка прошла успешно.
Кто бы сомневался?
— Сколько, Самир?
— Двенадцать диких.
Двенадцать! Многовато…
— Спасибо, Самир, — я отвернулся, давая понять, что доклад окончен.
Но стрелок не торопился покинуть вагон.
— Конунг, бойцы …
— Самир? — я взглянул на стрелка.
— Конунг, бойцы просят…
— Что? — подчиняясь неведомому порыву, я вскочил, глядя в темные, с желтыми точками глаза. — Что просят бойцы?
Самир отвел взгляд, проговорил:
— Удвоить дозу.
Злость овладела мной.
— Удвоить дозу, ядри твою душу? За что? За то, что ты выполнил свою работу?
— Но конунг…
— Вон!
Пятясь, Самир покинул вагон. Я опустился на стул. Рука нащупала нож и с силой вогнала в столешницу.
— Сволочь.
Я тщетно пытался вытащить нож, застрявший в плотной доске. Подняв глаза, увидел окаменевшее от страха лицо Николая.
— Привыкай жить с конунгом.
Истопник вздрогнул, теребя в руках кусок бересты.
Свечерело.
Поглазеть на костер собралось немного бойцов, большинство предпочло теплые вагоны и горячий концентрат. Поезд замер у Поляны, бледная луна посеребрила кроны деревьев.
Я подумал о той, что осталась далеко позади, но вместе с тем, будет со мной до конца. Шум Джунглей зазвучал приглушенно. Стало дико и жутко: рядом со мной темнела горка убитых.
«Трупы во избежание увеличения популяции тварей, надлежит сжигать вместе с одеждой».
Приказ за номером 12 инструктивного приложения «Конунг» к Уставу Армии Московской Резервации (УАМР) строго обязателен для исполнения.
— Старуха пыталась на дерево взлезть, — неторопливая речь Богдана, рассказывающего стрелкам о зачистке, оттеняла мои мысли. — Только тощими крюками за кору хер удержишься. Я ее пригвоздил к дереву, целую обойму в спину всадил. А она, прикиньте, лежит на снегу и на меня так смотрит, и шевелит, б…дь, руками. Сука! Я ей —в башку…
— Осама или кто там, — крикнул я. — Начинайте.
Темная фигура с канистрой направилась к горке.
Выплеснулась жидкость, запахло бензином. Потом кто-то чиркнул спичкой.
Взметнувшееся к небу пламя озарило Поляну, стрелков, поезд. Стрелки торжествующе завопили.
Огонь плясал на трупах; отчетливо виднелись головы, ноги, руки, туловища, трещали волосы, плавился снег.
Точно завороженный, я внезапно шагнул вперед, к костру. Из огненного чрева на меня глядело лицо старухи, оно показалось мне знакомым. Черные от копоти губы изгибаются и зовут: «Иди ко мне, и мне станет легче, раздели со мной мою боль». И я сделал еще один шаг.
Сильные руки сжали мои плечи; рывок назад.
Я увидел перед собой перекошенное лицо командира зачгруппы.
— Что ты, ядри твою мать, делаешь, конунг? Поджариться захотел?
В вагоне я прилег на кровать. В груди —пустота. В ноздрях —запах костра. Меня вырвало.
Мало-помалу боль в голове отступила. Я увидел старательную спину Николая, вытирающего с пола блевотину.
— Я сам.
— Это моя работа, конунг, — во взгляде Николая любопытство вперемешку с тревогой: не ожидал, что конунг может проявить слабость?
Преодолевая ломоту в теле, я поднялся.
— Зачем ты, конунг?
— К черту.
Я подошел к сейфу.
Скрипнув, металлическая дверца явила горку белых пакетиков. Я просунул руку в щель между горкой и крышкой сейфа и выудил зеленую бутылку с удлиненным горлом, заткнутую огрызком свечи.
Присел к столу.
Я знал, что по крышам вагонов, перебегая с одного на другой, змеятся снежные вихри, что многие стрелки спят, а те, кто не спит, играют в потрепанные грязные карты либо дерутся за место у печки. Кто-то грызет тварку, кто-то в сотый раз перебирает и смазывает АКМ, кто-то дрочит, кто-то скрипит зубами; кого-то мучает болезнь, кого-то ломка. Мне нет до них дела, даром, что я несу за отряд ответственность перед Лорд-мэром…
— Николай! Брось тряпку и садись.
Не говоря ни слова, Николай подошел и опустился на полено напротив меня.
Я наполнил две жестяные кружки зеленкой. Одну протянул Николаю, из другой, не поднимая головы, отхлебнул.
В носу сразу засвербело, и чтобы не закашляться раньше времени, я закинул подбородок и вылил в рот пойло. Глаза едва не выпрыгнули из глазниц прямо на стол; я нащупал дрожащей рукой кусок тварки, и принялся работать челюстями. Убийственная горечь зеленки сменилось теплотой, разливающейся по телу, точно река по весне.
— Хорошо, — крякнул я, с удовольствием отметив пустую кружку в руке Николая, его покрасневшее лицо и заблестевшие глаза. Не давая рассеяться теплу, я наполнил кружки по новой. Зеленка уже не так жгла горло, в животе и груди становилось все теплее.
— Вещь, — слегка заикаясь, проговорил Николай, кивнув на опустевшую бутылку. — Где достал, конунг?
— Украл, — я засмеялся.
Размахнулся и метнул бутылку, метя в приоткрытое окно. Ударившись о стену, бутылка разбилась, забрызгав пол мелкими зелеными осколками.
— П-подберу, к-конунг, — Николай потянулся к тряпке, но я успел перехватить его руку.
— Оставь, Коля. И называй меня Ахматом.
— Хорошо, Ахмат.
— Так-то лучше. Ну, рассказывай.
— Что рассказывать, конунг … э, Ахмат?
— Как тебе у меня? … Хотя нет, п-погоди. Давай, что ли, песню…
Николай неловко улыбнулся.
— Что, не знаешь песен?
— Не знаю, конунг.
— А эту… Что-то бье —о-тся живое и в ка-амне…
— Не знаю.
Николай смутился так, словно петь песни должен каждый стрелок.
— Ну лады, слушай…
Что-то бьется живое и в камне,
Перестаньте его дробить!
Может быть, это чье-то сердце,
И оно умеет любить.
Может быть, непорочная дева,
Здесь, рыдая, упала в жнивье,
От предательства окаменело,
Но не умерло сердце ее.
Я с сожалением перевернул кружку вверх дном, несколько прозрачных капель упали на стол. Что за дела? С каких пор зеленка стала прозрачной? Подняв голову, я понял, что это вовсе не зеленка. По впалым, сероватым щекам Николая бежали слезы, задерживаясь в складках кожи, срываясь с подбородка.
— Ты чего, Николай?
Он пробормотал что-то. Отвернулся.
— Николай?
— Это все твоя песня, конунг, — бесцветным голосом откликнулся истопник и тут его, как недавно в лесу, над телом Шрама, понесло.
Он говорил, задыхаясь, коверкая слова, говорил сбивчиво, стремясь скорее, как можно скорее вытеснить из груди ту муку, что терзала его. Я слушал, плохо соображая поначалу, о чем говорит этот тонкошеий стрелок. Медленно, но верно, через хмель и толстокожесть, — смысл его слов дошел до меня, заставив содрогнуться. В отряде, под самым моим носом Машенька пользовался Николаем, как женщиной.