Эдгар Пэнгборн - Дэйви
Я покинул его, совсем не питая к нему ненависти, а также не очень сильно укоряя себя. Не думал я также, прокрадываясь через город, об оке господнем, созерцающем каждый наш поступок, как твердило мне церковное учение. И я с любопытством думаю об этом, так как тогда я отнюдь не был расположен для каких-либо определенных раздумий.
Никто в то время не находился вне дома, кроме часовых, нескольких бездельников и пьяниц, да пятидесятицентовых проституток, всех их я мог избежать. В более респектабельном районе, где находился «Бык и оружие», активности проституток не наблюдалось. Свет в гостинице горел только в баре; я уловил монотонный голос Старого Джона, что-то говорившего какому-то вежливому посетителю, который, вероятно, хотел идти спать. Луна стояла довольно высоко. Я видел ее слабые проблески на листьях плюща. Я взбирался мягко, легко и уверенно перелез через подоконник.
При лунном свете я видел слабые очертания: стула, части угловатого темного предмета, вероятно, стола, и тусклое движение рядом — ну, это был я сам, мое изображение в стенном зеркале у окна. Я наблюдал, как изображение сняло рубашку и набедренную повязку, положило на них пояс с ножом, и стояло обнаженное, словно напрочь прикрепленное своим спокойствием. Потом Эммия зашевелилась, бормоча сквозь сон, и я подошел к ней.
Моя тень закрывала ее от луны. Когда я двинулся, то обнаружил ее при лунном свете; вероятно, она излучала тепло в темноте, ее теплому телу понравилось прикосновение, когда я нагнулся над ней и моя рука коснулась нежной шелковистой кожи. Она лежала на боку, спиной ко мне. Откинутая простыня покрывала ее талию, потому что этой ночью было душно, как в чудесное летнее время.
Пальцами я нежно отодвинул простыню дальше, едва коснувшись выпуклости ее бедра. Так же легко прикоснулся к темной массе ее волос на подушке, к неясным очертаниям шеи и плеча, и удивился, как она могла спать, когда мое непослушное сердце так часто и тяжело колотилось. Я лег на кровати.
— Эммия, это просто я, Дэйви. Я хочу тебя. — Моя рука блуждала, удивляя меня, так как мое самое пылкое воображение никогда не могло бы подсказать мне, как мягка девичья кожа под пальцами любовника. — Не пугайся, Эммия — не поднимай никакого шума — это Дэйви. — Я не почувствовал пробуждения, только ее теплое тело повернулось к моему бедру, потом я ощутил пожатие ее руки, которое сообщило мне, что она не рассердилась и не испугалась. Позднее я задавал себе вопрос, могла ли она не просыпаться все это время, притворялась ли спящей, чтобы поиграть или посмотреть, что я буду делать. Теперь она уставилась на меня с подушки и прошептала:
— Дэйви, ты такой нехороший парень, не-хо-ро-ший — ну, о, почему ты опять ушел сегодня? На весь день! Такой дикий и словно безумный, что мне с тобой делать, в конце концов? — спокойная, тихая речь, как будто ничего особенного не происходило с нами двумя, лежавшими совершенно голыми на ее кровати среди ночи, пальцы моей руки гладили ее левую грудь, а затем рука двинулась ниже, так смело, насколько вам нравится, а она улыбалась.
Да, и так много для вчерашних упоминаний о добродетели и «не-должен-целовать-меня-снова». Она лежала, словно опавшие, долго державшиеся листья дуба, когда весенние ветры теряют терпение, так как я теперь целовал ее уверенно, смакуя прелестное тепло ее губ и языка, покусывал ее шею и говорил, что есть правильный путь и ложный путь и на этот раз мы, черт возьми, находимся на правильном пути, потому что я собираюсь войти в нее, несмотря ни на что — эй, ухнем! — и она захныкала:
— Ай, нет! — так, что не могло означать ничего кроме: «Какой черт остановит тебя?» — и отвернула от меня поясницу, только чтобы напомнить, что я должен применить чуточку усилий в этой игре.
Я также был вынужден сказать:
— Эммия, я в самом деле ушел, чтобы сделать что-то трудное и честное — и сделал там все, что смог, только есть такое, о чем я не могу рассказать тебе, никогда, милая. И я должен убежать.
— Нет. — Я не знаю, действительно ли она слышала что-либо, кроме «милая». Я снова говорил ей на ухо, целовал забавный кончик ее груди, а потом — ее рот.
— Ох, как плохо, Дэйви! Как плохо! — Теперь ее пальцы требовательно блуждали, как и мои, и мои нашли маленькую тропическую топь, куда я вскоре погрузился.
— Милый мой! — задыхаясь, выговорила она. — Тигр двуногий. Я не позволю тебе убежать от меня, двуногий тигр, не позволю.
— Не от тебя.
— Ты теперь настоящий мужчина, Дэйви. Ох!
Я очень хотел признаться, что люблю ее, или что-то в этом роде, но потерял дар речи, так как лежал на ней и неуклюже искал, постигая впервые имитацию насилия, когда любящее сердце не может позволить себе выйти за пределы нежности. Она, которая, вероятно, всегда понимала это, немного противилась мне, что вынудило меня прижать ее снизу, преодолеть сопротивление, пока, вскоре, после упорной борьбы, мы не сплелись в объятиях так, что наши губы были слиты, где бы наши рты ни встречались, соприкасаясь в борьбе. Тогда, больше уже не сопротивляясь, она помогла мне руками и направила для толчка вслепую, после чего я попал внутрь.
И лишь теперь я смог оценить ее искусность, когда она лежала, плотно сцепившись со мной, и стонала: «Дэйви, Дэйви, ты убиваешь меня, я умираю, мой господин, моя любовь, ты чертовски огромный прекрасный двуногий тигр — сильней, о, сильней!» — но все время тихим голосом, без выкриков, помня о нашей безопасности, даже, когда мир для меня взорвался радужным огнем. Итак, сейчас, годы спустя, я совершенно уверен, что тогда, при первом объятии, я не мог полностью удовлетворить ее. Эммия обладала добротой. В тот первый раз она действовала отчасти из доброты, притворившись достаточно хорошо, чтобы неопытный парень мог быть счастливым и гордым, императором ее скрытого места, князем любви.
Неверно говорить, что это было впервые для меня. Первой у меня была Кэрон, которая понимала, в какую игру играют взрослые, и мы играли в нее по-ребячески глупо, может, лучше, чем большинство перепихивающихся малышей, потому что вели себя не по-детски, и, действительно, честно, нежно любили друг друга, как супруги. Но ведь можно сойтись впервые с другим, как если бы прошлое было отброшено, и ты, как девственник, входишь в сад, такой новый, что все цветы, сорванные в прошлом, кажется, принадлежат юным годам, меньшим страстям. Это, конечно же, не могло бы быть справедливо для мужчин, занятых жалким перебеганием от одной к следующей, никогда не оставаясь достаточно долго с женщиной, чтобы узнать еще что-либо, кроме того, что — какая неожиданность! — ее тело устроено таким же образом, как и у последней. Также это не могло бы быть справедливым для женщин, коллекционирующих скальпы. Но это верно для любого, для кого (и для меня тоже), женщины — люди и, вероятно, справедливо для женщины, которая может видеть в лежащем рядом с ней — друга и личность, а не просто насильника или заменителя ребенка, или фаллос с ногами.
Эммия погладила меня по голове.
— Тебе не следует убегать.
— Не от тебя, — повторил я.
— Тогда успокойся.
Я искал ясность мысли, которая приходит после окончания лихорадки. Действительность отдалялась, однако становилась отчетливей в отдельных деталях. Мертвый часовой у частокола, блеск моего золотого горна, мутант, ставший пищей для желтых муравьев — все отчетливо светилось, крошечное, безупречное, словно предметы, видимые при солнечном свете через дно стакана. В этом же видении я мог найти присутствие самой Эммии, этой бочки меда с большими бедрами, глубокой, как колодец, и мелкой, как рябь на реке, которую я теперь любил, не имея на нее прав.
Она прошептала:
— Я знаю, почему ты так внезапно стал сильным любовником. Нашел себе лесную девушку в дикой местности, одну из, ты знаешь, маленьких эльфов, привлекательнее меня, и она зачаровала тебя таким образом, что ни одна девушка не может сказать тебе «нет».
— Ну, дева-эльф взглянула на меня и сказала: «дерьмо».
— Нет… я кое-что знаю о тебе. Когда-нибудь я расскажу, как я узнала, что ты встречался с девой-эльфом. — Эммия рассмеялась от этой фантазии, тоже почти не веря в нее, ведь эльфы и тому подобное так же реальны для населения Мохи, как и колдовство, и астрология, и церковь. — Нет, откровенно признайся, двуногий тигр, и скажи мне, что она с тобой сделала. Накормила моего мальчика одним из тех больших стрельчатых грибов, которые выглядят сам-знаешь-как?
— Нет. Это старая ведьма, ужасно вонючая.
— Не говори такого, Дэйви! Я просто дурачилась.
— Я тоже. Хорошо, скажи, откуда ты знаешь.
— Итак, что ты сделаешь для меня, если я скажу? Я знаю — почеши мне спинку — о, ниже — хорошо, очень хорошо — еще… Хорошо, вот откуда я знаю: что случилось с твоим талисманом удачи?
Меня будто обухом в лоб ударили. Я сидел вытянувшись, безумно испуганный. Я помнил, что отрезал лесу, привязал к ней талисман и так носил. И не прикасался к нему с тех пор — или прикасался?.. Этого я не помнил и не мог вспомнить… Может, он отвязался, когда я взбирался на плющ? — невозможно: я лез вверх, словно медленная струйка дыма. Тогда, частокол? — Нет. Я перелезал через него также очень осторожно; кроме того, бревна были так подогнаны, что, взбираясь, нужно было вставлять пальцы в расщелины, и пальцы ног тоже, влезаешь, изогнувшись всем телом; моя грудь вряд ли могла прикоснуться к кольям. Но когда часовой дал мне затрещину, я упал лицом вниз и перевернулся, а его сапог опустился мне на живот. Мой талисман, должно быть, оторвался, когда тот грубо обращался со мной, а я слишком обезумел, чтобы заметить это. Вскоре я уже не мог поверить ни во что другое.