Михаил Савеличев - Фирмамент
- Женщины воспринимают иначе? - повернулся он к Одри.
Темные очки заслоняли взгляд и эмоции, но, возможно, она удивилась.
- Не думала, что гендерные проблемы еще актуальны в Ойкумене. После того, как женщин лишили права рожать, они вообще ничего не воспринимают, сухо ответила Одри.
- Простите.
- Пожалуйста.
Но потом она добавила:
- Я не могу сравнивать. А описывать все бессмысленно. Сейчас все кажется бессмысленным. Кроме такого дожигания жизни. История кончилась, время иссякло, но какой-то остаток сохранился, и мы провисли в нем - без цели, без желаний, без мысли. Как будто все остальные сдали важный экзамен и исчезли, а мы не явились, не пришли... Не подготовились и испугались. Вот, все же получилось.
- Может быть, может быть.
Свет культуры и цивилизации похож на свет далекой звезды, где цвет, время раскладывается, разбирается на пространственные части, где в белизне обнаруживаются темные линии разрешенного понимания, между которыми вновь и вновь пустота - путь других времен и цивилизаций. И где тот ноль? И где тот ноль горизонт? Спрашиваем мы себя вслед за поэтом, морщась от банальностей и непонимания. Вот она - подлинная задача всякой истинной жизни - разложить время в пространство, найти в свете тьму ступеней, которые поведут уже не нас, а совсем других наследников в иные возможности Единого и Единственного. Полезность есть страсть, как мостом соединяющих res extensa и res cogito, но только нашим мостом в немыслимой бесконечности медленно текущего и вечно изменяющегося мира. Нам не свернуть с него, и у нас нет возможности выбрать себе другой опасный путь над Ничто. Мы жуем нашу пищу и, как бы отвратен не стал бы ее вкус за тысячелетие, нет лучшего выбора, так как голодный не одолеет пути. Мифы и веры, компиляции и цитаты - безвкусная пища нынешней науки. Соединение экзотических ингредиентов ничего не даст, ибо в Ойкумене нет Востока и Запада, нет Юга и Севера, есть лишь Центр и Периферия, Норма и Аномалия, единство ненавидящих, где другая точка зрения, а точнее - другая цивилизация, может лишь ненавидеть и разрушать, хотя это не есть ненависть или разрушение в символике нашей личной ментальности.
Явленность обманчиво проста и сущностна, но в ней скрыты такие глубины, куда нет сил и смелости нырнуть, а если и делать это в страхе, то ничего, кроме темноты и собственного кривого отражения пытливый ум не сможет обнаружить. Но и это отчаяние меняет мир запредельного, только в таком красивом и безрассудном поступке зрится вся величественность Единого, где мистерия Голгофы облачается в одеяния грядущих перемен. Мысль помысленная уже никуда не исчезает. Можно хранить молчание, но мир уже вобрал этот трепетный отзвук новой идеи, натянулись бесконечные нити, и даже спусковой курок может сработать на благо грядущих поколений, в чьем сердце и спектре уже от рождения прорублены разрешенные, но такие иные пути реализации. Путь безнадежности есть путь полезности и гордыни. Но даже малейшее усилие меняет Мир Единого и Единственного. Ищите и обрящете, было сказано, но почти никто не видит пустот между поступком и воздаянием. Личное время закрывает горизонт беспредельности. Надежда не есть надежда на исполнение, она есть вера в существование, вечное бытие, но именно это и записано в ткани Мира Возможного. Малое и безнадежное порождает свет звезд, красота и страх слиты во взоре на ее ярчайшую гибель. Таков путь человека.
Дверь хлопнула и в поле зрения Кирилла возник Мартин, завернутый в длинный плед с кистями, в обязательных темных очках и с традиционной кружкой выцветшего кофе. Горячий запах раздражающе пробил хрупкую льдистость подтапливаемого утра, как будто ломая какую-то интимность, доверительность, только что установившуюся между Кириллом, Одри и Ойкуменой. Втиснулся в зазор вечности, шлепнул по обонянию остаточной горечью и легкой кислотой и распался, растворился, слился с привычном фоном покоя и одиночества.
Прошлепав к ступенькам, уходящим в густую траву без признаков тропинок, Мартин звучно отхлебнул, как-то неловко сложился, отставив кружку с кипятком в вытянутой руке, уселся, собрался и сделал очередной глоток. Кирилл с некоторым интересом наблюдал повторяющуюся изо дня в день сценку, отыскивая в ней различия, новые черточки, штрихи, но ему теперь казалось, что даже бордовые шерстяные кисти пледа раскачиваются абсолютно так же.
- Хорошо, - сообщил Мартин.
Одри и Кирилл вежливо промолчали, понимая, что сказанное к ним не относится.
- О чем речь?
- Опять о том же, - сказала Одри. - О конце света.
Мартин спросил:
- И какие новости?
- Все как обычно. Крышка падает, гурм пожирает планеты и планетоиды, толкачи горят в атмосфере и выпадают шумными фейерверками.
- Тогда это еще ничего не значит. Ничего не значит. Меня всегда удивляли те наивные люди, которые ожидали изменений от Ойкумены, но не хотели меняться сами. Вот придет демиург - и все мы пойдем в ад. Вот вскроют волновой замок - и перед нами распахнуться двери гораздо более просторного сортира. Вот возникнет сверхразум - и прогресс взовьется в небо без всяких спиралей. Все должно измениться, кроме нас самих. Этакий утилитаризм великих...
- Сорок тысяч лет пока не давали повода сомневаться в нашем беспробудном скотстве, - заметил Кирилл.
- Вот, вот. Но это не аргумент. За эти сорок тысяч лет Крышка еще никогда не падала на нас, да и демиург не являлся, кажется. А вообще, это интересно, - оживился Мартин, - представить себе, что в Ойкумену откуда-то проникают иные существа - другой разум - а мы это не видим, не понимаем. Продолжаем жить в абсурдном мире, тонуть в семиотическом шуме явленного кошмара, пребывать в совершенно другой реальности, меняясь сами и не замечая этого. Растворяться кусками сахара в горячей воде сущего. С иной моралью, причинностью, духом...
- В чем тогда смысл Человечества? - поинтересовалась Одри. - Где тогда эта вечная душа, что взлетает к Хрустальной Сфере, набираясь по пути всякой ерунды, а затем падает вниз, всю жизнь тщетно пытаясь преодолеть амнезию?
- Ха! Теперь мы спорим о душе!
- А нам больше не о чем спорить. У нас больше ничего и нет.
- В душе я тоже сомневаюсь, - мрачно ответил Мартин. Он вылил остатки кофе в траву, поднялся и перешел к своему шезлонгу. Плед остался на нем, хотя жара наплывала уже не мелкими волнами на подмерзший берег, а накатывала мощным прибоем, однако каким-то чудом прибивая к потным телам остатки холода с растворившихся в мареве дня гор.
Серебристые нити предгурмия повисали в подрагивающей темноте еле различимыми штрихами прорастающих небесных сорняков, тонкими корнями ощупывающими и выискивающими новое ложе для стремительного роста, взрывной волны жадного буйства в каменистой коре планетоида, тайного убежища грядущей метаморфозы изгаженных миров, изъеденных древоточцами угасшей экспансии, подготовивших невольно рыхлую и унавоженную почву собственной гибели. Объем стекленел под туго сплетаемой сетью, вовлекая в хрустальную хрупкость подземных переходов материал человеческих тел, кроша и разбрасывая зеркальную массу неожиданного воя и паники. В тупой устремленности эвакуации возникали и разрастались области хаоса, неожиданной борьбы и бесполезного сопротивления пожирающей мощи космического ничто, шершавым жерновам падающей Крышки, сумасшедшим вращением стачивающей окаменелости обанкротившейся цивилизации, равнодушие аморальности, не нашедшей иного таинства звездного неба, которое могло бы отразиться в бездне бездушия суррогатами нравственного закона.