Лилиана Розанова - Две истории из жизни изобретателя Евгения Баранцева
…Теперь Председатель сидел за обычным кабинетным столом; он удобно располагался в кресле, плотно, словно утверждаясь, обхватив ладонями подлокотники.
— Так вот, — говорил Председатель стоявшему перед ним Молодому Стаканникову. — Старики умирают, и в этом своя диалектика. В связи с этим прискорбным событием на кафедре освободилась вакансия. Подавайте документы, Стаканников, мы вас поддержим.
— Осторожнее! — крикнул Баранцев. — Что же вы снимаете электроды без предупреждения? Вот предохранитель сгорел.
Профессор Стаканников ходил по комнате, натыкаясь на кровати; он был взволнован.
— Ну что же, — говорил он больше для себя, чем для нас, — это было правильно. Собственно, я никогда не сомневался: это было правильно. Осуждаете меня, молодые люди? — продолжал он с горькой полуулыбкой. — Не понять вам, нет, не понять… Другое время — другие песни. А ведь задача была сохранить кадры. Да… Возьмем моих однокашников, тех, кто, видите ли, был выше. И что же? Куранов два года промыкался без работы — и переквалифицировался в геологи. Буранов — в химики. Муранов… тот вообще не вынес… да. Нет, интересно, — и кто от этого выиграл? Наука? Человечество? М-м-м? А я бы — как Муранов?! Кто бы учил вас же? Развивал бы кто? История — она рассудила…
— Костька и Николай, вы остались, — невежливо перебил Варанцев. — Давайте, если хотите.
Константин первый протянул руку к электродам, а я еще смотрел на профессора и тихонько кивал — им-то что, им-то хорошо, а я как староста обязан соблюдать приличия.
С Константином не происходило ничего особенного. Он просто ехал в метро в изрядно набитом вагоне, стоял у двери, свободно закинув руку за верхнюю металлическую палку, а другую, с книгой, подняв над головами пассажиров.
Видно, было это не так уж давно: на Константине алел и синел знакомый нам свитер — правда, теперь линялый и одеваемый Костькой лишь в случае холодов.
Вдруг кто-то ойкнул:
— Что же это у вас льется? У вас же сметана льется! Смотрите! Льется и пачкается.
Рядом с Константином мигом организовалось пустое пространство, в нем осталась отягощенная авоськами бабка. Из одной авоськи действительно что-то сочилось и капало.
— Безобразие! — отшатнулся импозантный мужчина и, плюнув на платок, принялся тереть брючину.
Его с энтузиазмом поддержали:
— Ездят и пачкают!
— С такими узлами на такси надо!
— Милый, нонешняя сметана со без жира, водой отмоется…
— Она еще и советует! Вот себя бы и мазала, а не чужие брюки!
— А брюки бостоновые.
— В бензине надо.
— В ацетоне.
— В химчистку.
— Спекулянты.
К растерявшейся бабке протиснулась девушка, маленькая, стриженая, присела на корточки, просунула тоненькие пальцы в ячейки авоськи и стала поднимать скользкую банку и прижимать крышечку.
— Ну что вы кричите? — негромко сказала она. — Человек же не виноват: это крышка отскочила.
— Действительно, — миролюбиво поддержал Константин, — подумаешь! Обыкновенная сметана, не радиоактивная.
— Умник какой! — обрадованно взвизгнул кто-то.
— Пижон! — определил пострадавший мужчина. — Как он про радиацию-то? С усмешечкой!
— Молодежь!
— Ихний брат стоит на сметанном конвейере — вот крышечки и отскакивают…
Маленькая девушка, покончив с банкой, поднялась на цыпочки и спросила у Костиной спины:
— Вы сойдете у Аэропорта?
— А знают они ей цену, сметане-то?!
Поезд тормозил.
— Сойду, — в сердцах сказал Константин.
На перроне она чуть отстала, натягивая на голую пятку сползший ремешок босоножки. Костька из солидарности замедлил шаг.
— Попало нам, — сказала она, прыгая на одной ноге.
— Бывает, — пожал плечами Костька.
Девчонка была так, обыкновенная десятиклашечка, немножко кудрявая, — самая длинная, блестящая прядь заложена за маленькое ухо.
— Один раз, — сообщила она, — со мной тоже случился ж-жуткий случай — и как раз в метро! Я ехала на Новый год, а один дядька зацепился за меня портфелем, там на углах такие железинки, — и весь чулок ой-ей-ей!..
Вообще она была смешная: глаза круглые, руки тонкие, а на блузке без рукавов матросский воротник, как у дошкольницы.
— Ужас, — согласился Константин.
Тут я просто замер, и на некоторое время вообще перестал что-нибудь замечать, потому что она улыбнулась. Такая славная была у нее улыбка: вспыхнули светлые глаза, взмахнули ресницы, лицо чуть запрокинулось, и вся она словно осветилась до самого донышка. Я перевел взгляд на Константина и понял все, что с ним происходит, — ведь это она ему улыбнулась, а не мне.
…От черного, вымытого поливальными машинами асфальта Ленинградского проспекта поднимался тихий парок. Они шли навстречу далеким огням Шереметьева, и наверное, она замерзла в своих босоножках, в которых не было ничего, кроме плоских подметок, и в пустяковом детскосадовском платье, потому что теперь на ней был Константинов ало-синий свитер, пришедшийся ей как раз до колен. Люди вокруг них исчезли — оказывается, уже наступила ночь, и окна не горели, зато на расстоянии двух-трех вытянутых рук, на оконечностях подъемных кранов мерцали фонари, и, доверительно рокоча, бороздили небо бортовые огни самолетов. Негасимые автоматы с газированной водой жили тайной ночной жизнью; Костька и она по очереди подставляли пригоршни под их колючие струи, потому что стаканы до утра были припрятаны расторопными работниками службы быта.
— Если бы люди знали! — сказала она. — Если бы они только представляли!.. И у них было бы побольше свободного времени, — они обязательно приходили бы сюда по ночам. Да?
Костькин ответ я не запомнил — очевидно, в силу его бессмысленности. Впрочем, для Нее и для Него самого он был значителен и важен.
Темнота медленно редела, первые машины, неся на свежих лакированных корпусах малиновые блики, помчались по проспекту.
И гулко, певуче, каждый звук, как граненый хрустальный шарик, раздались первые позывные из невидимого репродуктора.
Она вдруг ахнула и с испуганным и несчастным лицом бросилась к телефону-автомату, а Константин замер у будки. Он стоял, как в карауле, С таким видом, словно не было большего счастья, чем наблюдать сквозь треснутое стекло, как она объясняется со своими родителями, сходящими с ума от волнения и ожидания.
…Позже мы оказались в странном помещении, слишком тесном, чтобы оно могло быть названо комнатой, и освещенном так скудно, что, только вглядевшись и различив тяжелые болты, крепящие задраенные люки, я понял, что оно представляет собою нечто вроде барокамеры, а может быть, отсек более крупной установки.