Владимир Савченко - Перепутанный
Главное - этот ветер, неистовые симфонические порывы, выгиб ветвей, трепет листьев, готовых сорваться и улететь. И облака в ясном небе, и вереница трехсотлетних дубов на гребне в кругу свежей поросли (я еще их видел потом на очень старой фотографии - на век моложе и без поросли у кряжистых стволов). Ветер раздувает облака-паруса, треплет волосы, я перехожу шаткий мостик, поднимаюсь глинистой тропинкой среди травы и цветов... и подкатывает к горлу от вида и понимания всего. Почему?! Тропинка разветвляется: вправо- к темным сараям и дубам за ними, а мне надо влево. На развилке трепещет листвой, уносится по ветру прядями-ветвями, упруго гнет и распрямляет ствол молодая березка. И при взгляде на нее еще гуще тот комок, слезы навертываются. "Во поле березка стояла..."
Вот оно что. Я слушаю-вижу Четвертую симфонию Чайковского, ее финал.
Это было год с месяцем назад. Направлялся в Москву, сошел в Клину. Пренебрег экскурсионным сервисом, направился пехом через весь город - весьма заурядный, со стандартными домами и пыльными улицами-к Дому Чайковского. Один житель указал прямой путь: мостик через реку Сестру. И как только я, удалясь от пятиэтажек, вышел на левый берег, увидел окрестность - зазвучал в голове финал Четвертой.
Да, пожалуй, виноват был ветер, своими порывами в точности повторявший его вихревое, вьюжное начало. И неважно было, что не в поле, а над рекой Сестрой гулял он и что на косогоре стояла березка. Неважно было, что Петр Ильич, как я знал, написал Четвертую гораздо раньше, чем поселился в Клину, в доме, к которому вела тропинка, даже вовсе и не здесь, а в Италии... все это было неправильно и не то. А правильным был ветер, дубы в натуре и на фотографии (в спальне композитора), скрипичные переливы ряби на глади реки, комок в горле, слезы понимания и то, что березка на развилке показалась как раз тогда, когда и в симфонии, утихомирив буйство оркестра, возникала ее простая мелодия. "Во поле березка стояла..."
Потому что эта музыка жила здесь, жила в первичной сути своей. И я шел к ее творцу, который, умерев век назад, тоже жил - крепче и основательнее многих ныне здравствующих.
Пластинка кончилась. Я сидел в темноте-тишине, приходил в себя. Вот, значит, как. Тогда в Клину вид пробудил во мне звуки, музыку, а теперь музыка пробудила видовую память. Рефлекторная дуга замкнулась через глубинный смысл, как объяснили бы потрошители кошек, и идиотизм строгой науки в том, что они еще и оказались бы правы. Но и я тоже прав в своем интуитивном поиске - и прав именно потому, что я не кошка, а "хомо сапиенс". Да, мы видим, как животные, слышим, как животные (многие из них по остроте слуха или зрения далеко превосходят нас), но поскольку мы-люди, то за увиденным и услышанным мы улавливаем нечто скотам недоступное: мысль. Смысл бытия. Вот поэтому я в своей перепутанности и воспринимаю лучше всего то, что содержит большой смысл: поэзию и музыку.
Наверно, понаторев, так я буду воспринимать и речи людей - по содержащимся в них мыслям и глубоким чувствам. Так восприму и творения людей, а в природе все гармоничное, величественное и выразительное.
А то, что мелкое, вздорное, пустое, низкое в людях и в мире, останется для меня невнятным шумом и световым мусором,- так ведь и бог с ним. Я слышу видимое, вижу слышимое, но воспринимаю не звуки и не свет, а то, что за ними. Так обеднел я или обогатился?
Перед тем как лечь, я для пробы поставил пластинку с песнями. Третьей шла моя любимая "Мы люди большого полета". И воспринял вдруг то, чего не понимал, не чувствовал раньше: что певцу-исполнителю нет дела ни до полетов, ни до высоких идеи, а озабочен он лишь тем, чтобы громко и правильно вытянуть ноты, и вообще поет немолодой, не очень здоровый, озабоченный личными неурядицами человек.
Я сломал пластинку о колено.
IX
Утром вспышки-звонки. Беру трубку:
- Да?
"Почему меня до сих пор не пускают к тебе? Что случилось?"
Я узнаю голос Камилы с первого произнесенного ею слова, даром что по телефону. И самолюбивую обиду в нем тоже.
- Было нельзя. Теперь можно, приходи.
Жду с нетерпением и тревогой. Но нетерпение какое-то не то, не для свидания с любимой: мне будто хочется, чтобы что-то поскорее осталось позади. Что? Может, не следует еще нам встречаться?..
Прежде она врывалась ко мне без звонков и предупреждений, повисала на шее. Я это дело прекратил после опыта, в котором мы с Гераклычем обменялись психиками на дистанции Земля - Луна. Он сам мне повинился сокрушенно, что не смог совладать с собой, когда она, внезапно появившись (было "окно" между съемками), бросилась ему-в моем теле-на шею, расцеловала. "Слушай, ну ударь меня!" Я не ударил: что ж, его нетрудно понять и оправдать, но сам был здорово уязвлен.
(Как глубоко это сидит в нас! Что, собственно, произошло? Нельзя даже сказать, что Камила изменила мне. Тем не менее я чувствовал себя оскорбленным, униженным: она не поняла, что я - не я, она любит, выходит, только мое тело!.. Камила так ничего и не узнала; разве что почувствовала трещинку в наших отношениях.)
И сейчас обижена: примчалась, как только услышала сообщение обо мне, бросила съемки (жертва немалая для молодой актрисы) - а я, видите ли, "не принимаю". Мне очень не хотелось появиться перед ней беспомощным, слепоглухим, неполноценным. Вот и сейчас напряжен, как студент на экзамене. Даже - со стороны это может показаться смешным-старательно вспоминаю-повторяю ее облик: шатенка двадцати трех лет, широкое лицо и лоб (или мне так казалось, потому что невысока, смотрит на меня исподлобья?), большие темные глаза, замечательно белая кожа, чистоту и гладкость которой подчеркивает родинка на правой щеке; темно-русые, собранные обычно в жгут волосы; напевное сопрано (каково-то оно покажется в цвете!), легкая небрежность в произнесении мудреных слов... Все вызубрил за годы общения. Но как я теперь восприму ее облик, ладную фигуру, округлые руки, блеск глаз, настроение? Хорошо бы, если бы моя память о ней сложилась с новым восприятием в обогащенное понимание ее чувств, ее души. Потому что это и есть экзамен. И не только для меня.
Движение от двери, похожее на бег пламени. Звуки от линий тела и одежды между шумом и интимной музыкой. А затем то, что не требует ни зрения, ни слуха, ни даже слов: голова у меня на груди, теплые руки за моей шеей, запах духов и чего-то присущего только ей. Я подхватываю ее на руки, зарываюсь лицом в ее волосах, в щеке, в горячих губах. И последняя благоразумная мысль: "Ах, не надо бы, пожалуй?.."
"Почему такое долгое обследование на этот раз? Что-то случилось? В городке о тебе всякие странности говорят. Но ведь с тобой все в порядке, да?"
Мы лежим на тахте, ее голова на моей руке. Я воспринимаю не столько тепло-желтые вспышки голоса, сколько смысл вопросов.