Жюль Верн - Пятьсот миллионов бегумы. Найдёныш с погибшей «Цинтии»
Нет слов описать всеобщий энтузиазм, охвативший аудиторию, когда доктор Саразен закончил свою речь. Рукоплескания, возгласы и крики «ура» не смолкали по меньшей мере четверть часа. Но не успел доктор сесть, как лорд Глендовер снова наклонился к нему и, многозначительно прищурившись, шепнул на ухо:
— Недурная идея! Вы рассчитываете на доходы с городских пошлин, не так ли?.. Дело верное. Надо только хорошо организовать рекламу, собрать побольше влиятельных имён. А люди после болезни или нуждающиеся в поправке охотно поедут к вам. Надеюсь, вы для меня прибережёте хороший участочек?
Бедный доктор, глубоко оскорблённый упорной настойчивостью, с которой лорд Глендовер усматривал в его действиях одни лишь корыстные побуждения, только собрался ответить его светлости, как вице-президент предложил собранию выразить единодушное одобрение и благодарность автору столь высокогуманного проекта.
— Брайтонский конгресс, — сказал он, — где зародилась эта великая идея, будет увековечен в памяти людей. И мы должны признать, что человек, у которого возникла эта идея, поистине должен обладать высоким умом, большим сердцем и безмерным великодушием. И вот теперь, когда нас посвятили в эту идею, не кажется ли нам странным и удивительным, что до сих пор она никому не приходила в голову? Сколько миллиардов, истраченных на кровопролитные войны, сколько состояний, выброшенных на бессмысленные спекуляции, могли быть вложены в это прекрасное начинание!
Закончив свою речь, оратор предложил наименовать новый город в честь его основателя «Саразина».
Предложение было единогласно принято, но, по просьбе доктора Саразена, пришлось заново проголосовать.
— Нет, — сказал он, — моё имя здесь ни при чем. Не будем приклеивать будущему городу никаких нелепых наименований, заимствованных из латинского или греческого языка, от них веет невыносимой скукой. Ведь это будет город благоденствия… Я бы хотел дать ему имя моей родины, давайте назовём его Франсевиллем.
Разумеется, никому не пришло в голову оспаривать предложение доктора, и просьба его была немедленно удовлетворена. Итак, Франсевилль был заложен пока только на словах, но сегодня же его имя должны были внести в протокол и таким образом запечатлеть на бумаге. Собрание тут же приступило к обсуждению первых статей проекта.
Оставим почтенных членов собрания за этой практической работой, которая столь отличается от обычного круга их деятельности, вернёмся к заметке из хроники происшествий, напечатанной в «Дейли телеграф», и проследим за ней шаг за шагом по одному из её бесчисленных маршрутов.
Вечером 29 октября эта заметка, перепечатанная слово в слово всеми английскими газетами, облетела все уголки Соединённого королевства. Появилась она, между прочим, и в Гулльской газете и, украсив собой этот скромный листок, отправилась с ним на гружённой углём трехмачтовой шкуне «Мери Куин» в Роттердам, куда и прибыла 1 ноября. Здесь её сейчас же поймали и вырезали проворные ножницы главного редактора и единственного секретаря «Эко Нидерланд», затем перевели на язык великих живописцев Кейпа и Поттера10, и 2 ноября она на всех парах прикатила в город Бремен, прямёхонько в редакцию газеты «Бремен мемориал». Здесь её приодели, причесали и перепечатали на немецком языке. Стоит ли упоминать о том, что тевтонский репортёр, снабдив перевод заманчивым заголовком «Eine ubergrosse Erbschaft"11, не утерпел и, положившись на доверчивость читателей, смошенничал и приписал в скобках: «От собственного корреспондента в Брайтоне».
Итак, жульнически онемеченная заметка попала в редакцию внушительной «Северной газеты», где её поместили во втором столбце третьей страницы, обкорнав ей заголовок, чересчур авантюрный для такой солидной газеты.
Наконец 3 ноября вечером, пройдя через все эти превращения, заметка очутилась в толстых руках здоровенного саксонца, лакея профессора Иенского университета Шульце, и проникла в комнату, служившую кабинетом, гостиной и столовой герру профессору.
Особа профессора Шульце, удостоенная столь высокого звания, на первый взгляд не представляла собой ничего примечательного. Это был человек лет сорока пяти, довольно грузный; квадратные плечи свидетельствовали о его крепком телосложении. Редкие, цвета мочалки волосы на висках и на затылке окаймляли широкую лысину, начинавшуюся от самого лба. Бледно-голубые глаза, лишённые всякого блеска, не выражали ни мысли, ни чувства, но этот тусклый, ничего не выражающий взгляд вызывал неприятное ощущение. Тонкие длинные губы профессора Шульце разжимались словно только для того, чтобы скупо отсчитывать слова, но, раздвигаясь, эти губы обнажали два ряда внушительных зубов, которые, казалось, вцепившись, никогда не выпустят своей добычи. Все это вместе взятое производило весьма неприятное и даже отталкивающее впечатление, но сам профессор Шульце был, по-видимому, весьма доволен своей внешностью.
Услышав шаги входящего лакея, профессор Шульце поднял глаза, взглянул на стенные часы изящной французской работы, которые резко выделялись среди окружающей его грубой безвкусицы, и сухо сказал:
— Без пяти семь… Моя почта поступает ровно в шесть тридцать. Вы подаёте её сегодня с опозданием на двадцать пять минут. Если в следующий раз она не будет у меня на столе ровно в половине седьмого, в восемь вы будете рассчитаны.
Лакей молча выслушал замечание и направился к выходу, но в дверях остановился и спросил:
— Прикажете подавать обед, сударь?
— Сейчас без пяти семь. Я обедаю ровно в семь… Пора вам изучить мои привычки. Вы служите у меня уже третью неделю. Запомните раз и навсегда, что я никогда не изменяю распорядка дня и не имею обыкновения отдавать приказания дважды.
Профессор отодвинул газету на край стола и снова взялся за перо. Он заканчивал свою статью, которая должна была появиться через два дня в «Вестнике физиологии». Мы не совершим нескромности, сообщив, что она была озаглавлена: «Почему все французы в той или иной степени обнаруживают признаки постепенного вырождения?»
Между тем лакей подал обед, состоявший из огромного блюда сосисок с капустой и гигантской кружки пива. Все это он молча поставил на маленьком столике у камина и бесшумно удалился. Профессор отложил перо и, усевшись за маленький столик, с нескрываемым удовольствием принялся за еду, смакуя её больше, чем подобало бы такому почтенному человеку. Покончив с обедом, он позвонил, чтобы подали кофе, и, закурив большую фарфоровую трубку, снова уселся за свою работу.
Часов около двенадцати профессор дописал последнюю страницу и прошёл к себе в спальню, чтобы предаться вполне заслуженному отдыху. Улёгшись в постель, он развернул газету и начал её просматривать. Его уже начало клонить ко сну, как вдруг ему попалась на глаза и неожиданно привлекла его внимание иностранная фамилия «Ланжеволь» в заметке о колоссальном наследстве. Тщетно старался он припомнить, почему это имя показалось ему знакомым, но, сколько он ни напрягал намять, ничего не выходило. Отказавшись наконец от этих безуспешных попыток, профессор бросил газету в сторону, задул свечу и тут же захрапел. Но в силу какого-то странного физического процесса, на изучение и объяснение которого он когда-то и сам положил немало труда, фамилия Ланжеволь преследовала его и во сне и так неотступно, что, даже проснувшись утром, он поймал себя на том, что машинально повторяет её.