Кир Булычев - Мамонт
– Вы дали ход моему заявлению? А то я жду, а меня не вызывают. Это непорядок. Должны вы меня вызвать.
– Вызову, – сказал Гаузе. – Некогда сейчас. Вы бы мне помогли пока что отсюда уйти.
– Ни в коем случае! – испугался Левкой. – Это же нарушение.
– Тогда ждите.
– Жду. Надеюсь. Могу рассчитывать на место начальника лагеря? Кстати, должен вам сказать, что Бессонов держит под крылышком царского агента, провокатора из охранки.
– Кого же?
– Ах, не знаете?
Левкой улыбнулся, покачал перед носом Гаузе забинтованным пальцем.
– Вы тряпочку снимите, неудобно как-то.
Но Левкой не успел подчиниться – Павлик в дверь. Несет сооружение из корня. Напоминающее паука.
– Вот! – кричит. – Балерина Уланова. Похоже?
Тут он увидел капитана Левкоя. Оробел. Стал балерину за спину прятать.
– Ага, – сказал капитан. – Писатель! Художник! Где обещанное?
Но Павлик задом к двери – улизнул.
– Лови его! – Левкой за ним. Потом обернулся: – Вы, товарищ начальник, пошли со мной. Мы сейчас выследим его склад. Сейчас мы его выловим. Он туда побежал.
– А чего вы ищете? Куда он побежал?
– Он на склад побежал. Склад у него есть. Как кто в больнице помирает, он перед смертью у него на сохранение все самое дорогое берет. И куда-то складывает. Каждый раз обещает со мной делиться. И не делится. Понимаете, какая сволочь?!
Выбежали в коридор. Никаких следов Павлика. Сгинул.
– Сделаем, – сказал Левкой. – Обратите внимание.
Он встал на четвереньки.
– У меня, – нос к Гаузе повернул, – замечательный нюх. Я раньше розыскной собакой служил. В породе доберман-пинчер.
И побежали они по коридорам, все ниже под землю, по лестницам и закоулкам. Большой дом. Очень большой.
– Что тут раньше было?
– Сибирский граф один жил. Деньги на партию давал.
– А потом?
– Когда потом?
– После революции.
– Взяли графа.
Еще поворот. Дверь в стене притворенная. Подвал сводчатый. Под потолком люстра сверкает. Вещи свалены. Громадной грудой. Рядом Павлик Морозов, держит в руках балерину Уланову, дрожит.
– Попался, голубчик! – Левкой уже человеческое положение принял. – Что скажет про твое поведение товарищ из Москвы?
– Он будет ходатайствовать. Как за литератора.
– Отдавай духовные ценности!
– Это все мое. Это все мне завещано.
– Отойди. Инвентаризация настала. Откуда начнем? Говори, председатель комиссии.
И на Гаузе смотрит.
Гаузе любопытство разбирает.
– Давайте с рукописей начнем.
– Не погубите, все мое! Вот, глядите. – Павлик начальнику, Петру Гаузе, в руки тетрадку сует. – Я сам написал.
На обложке написано: «Евгений Онегин». И другим почерком: «Сочинение Павла Морозова».
Открыл тетрадку Гаузе – знакомые строчки, перу Пушкина принадлежат.
– Как это к вам попало? – спросил.
– Это я сам написал. Длинными ночами.
– Что-то знакомое, – сказал Левкой, – Где-то я это проходил. По-моему, в школе комсостава нам давали.
– Это Пушкин написал, – сказал Гаузе.
– В каком бараке?
– Пушкин умер.
– Ясное дело, умер, здесь все умирают. Никто отсюда живым еще не вышел.
– Вы меня не так поняли. Пушкин умер больше ста лет назад. И не в лагере.
– А где же? На воле?.. Впрочем, неважно. Значит, это уже напечатано?
– Давно напечатано. А как сюда попало?
– Неужели не поняли? Я же объяснял. Он перед смертью в больнице у людей все отбирал.
– Это я написал! – плакал Павлик Морозов. – Все, что здесь, я написал и сделал. Вот, глядите.
А Гаузе опечалился. Представил себе, как какой-то заключенный огрызком карандаша бессмертную пушкинскую поэму переписывал, чтобы человеческий облик не потерять.
А уже в руках другая тетрадка. И Левкой в ухо холодным носом тычет.
Такого произведения Гаузе еще не видал. «Роман» – написано. И две фамилии на первой страничке: «И. Бабель». И другим почерком: «П. Морозов».
– И он здесь погиб? – спросил Гаузе.
– А хороший писатель был? – спросил Левкой.
– Плохой, – поспешил с ответом Павлик. – Я за него исправления вносил. Евреев убирал.
Левкой быстренько самописку вытащил, свою фамилию вписал, морозовскую вычеркнул, бабелевскую и подавно.
– Как же смеете! – возмутился Павлик, а Левкой сказал: – Тебе еще останется.
Ах, Гаузе весь затрясся – тетрадка лежит, «Осип Мандельштам» на обложке. Поэт хороший, тоже, значит, здесь замученный. Стал Гаузе к тетрадке подбираться, а Левкой тем временем на картинах и рисунках всяких свой автограф ставит. Павлик за ним бегает, старается свою долю в бессмертии отстоять.
– А это что? А это что? А это что?
– Это неинтересно, это пустяк, это так себе…
Еще шаг до рукописи Мандельштама остался. Соавторы передрались, в углу возятся. Только Петр Гаузе руку к Мандельштаму протянул – видит: Павлик в уголке съежился, а в руке граната:
– Не подходи! – кричит. – Не нарушай мое авторское право, – а в другой руке «Евгением Онегиным» размахивает.
И понял Гаузе – не до стихов, хоть и бессмертных. Сейчас рванет граната… И он со всех ног из подвала. И по коридору.
А сзади взрыв!
Такой взрыв, что весь дом зашатался, камни со сводов подвальных посыпались. Бежит Гаузе – куда, сам не знает.
Занесло Гаузе в какой-то закут, дверь с петель взрывом сдернута.
13
– Кто здесь? – голос в темноте.
– Ах, если бы вы знали, сколько они всего погубили!
– Кто такие?
– Они наследство от умерших здесь делить стали.
– Жалко наследства, – сказал голос. Понятливый.
Хоть и темнота, кажется Гаузе, что он различает – сидит перед ним древний человек.
– Вы кто такой? – спросил.
– Я вечный заключенный, – голос ответил.
И такое Петру Гаузе поведал.
Родился этот вечный заключенный в древности, много за правду страдал, наконец попал он на Русь, когда ее татары покоряли. Стал он татар за бесчинства укорять, они его заковали лет на сто. А он все не умирает. Дожил до Ивана Грозного, стал ему правду говорить про тяжелое положение народа – и остальные годы правления этого царя тоже в темнице провел. И что странно: казни его не берут, голод не берет, пытки не домучивают. Такое ему от Бога задание: ходить по истории человечества, правду говорить. И сидеть за это. Долго ли, коротко ли, дожил этот старик по тюрьмам до двадцатого века. Тут его и выпустили по амнистии 1905 года и дали титул графа. Купил он себе большой дом в лесу, достроил, стал правду проповедовать и деньги большевикам на революцию ссужать. За что его и посадили вскорости. В семнадцатом году революция произошла, старика сразу же освободили, а потом вскоре и обратно посадили. В подвале того же дома, откуда он большевикам деньги на революцию ссужал. Вот и сидит. Ему теперь автоматически срок продлевают, да забыли, что он здесь. И жалко ему, что из-за этой забывчивости он не одну уж амнистию пропустил. Вот и попросил он Гаузе в конце своей исповеди: