Олег Овчинников - Арахно. В коконе смерти
Проводник широко улыбался с плаката и показывал ему большой палец.
«А ты думал!»
Темно-голубые джинсы, светло-голубая рубашка (ее выбившийся из-под ремня левый край почему-то торчит вверх, как платок из нагрудного кармана пиджака), нагло-голубые глаза… И все это на фоне неправдоподобно-голубого…
– А почему надпись такая странная? Вверх ногами… – уже вполне благожелательно поинтересовался Антон.
– Ха-а, это не надпись, – коротко, по-военному, хохотнул подполковник. – Это тут кнопочка от сквозняка вылетела. Давайте, я поправлю. – всхлипнула от облегчения панцирная койка, широкая белая спина загородила плакат. Сквозь ткань халата на прямоугольных плечах проступали парные звезды. – Вот так вообще-то должно быть. Это же он как бы в падении снят. Вроде бы с вертолета свисает, ногами за стойку цепляется. Вот и рубашечка задралась… А? – он отступил в сторону. – Так лучше?
Вздыбленные смерчем работающих лопастей волосы, большой палец на правой руке, оттопыренный в древнеримском жесте «Прощай, гладиатор», резиновая улыбка на окаменевшем лице, умело наведенная гримерами фальшивая бравада… И все это на фоне неправдоподобно-голубого…
Антон сглотнул.
Ну, обрывайся скорее, душа! Уходи в пятки, трусливое сердце! Что же вы медлите?
И почему до сих пор не кружится потолок?
Он подождал еще полминуты, на всякий случай. Потом согласился:
– Гораздо лучше. Не люблю, знаете, когда небо… перевернутое.
Глава шестнадцатая. Толик Голицын
«Тарантелла с тарантулом.
Хотело тело, и смогло, и залетело,
Потом лежало на столе, оно потело,
Вокруг металась медсестра, она галдела:
Четвертый месяц! Ты, старуха, обалдела!
Балдела, пела, ногти грызла, сопли ела,
Глотала слюни, мужикам в окно свистела,
Давали жрать, но не брала, пока терпела,
Ждала, и все еще могла, но не хотела.
Лгала в лицо, когда главврач спросил о водах,
Давала щупать, без приборов, форму плода,
Потом сдалась, когда достали доброхоты,
И узиолог в тот же день ушла с работы.
Есть не решалась, подловили на компоте,
Глотнула – ах! – и все впотьмах и липкой рвоте.
Очнулась – стол и сильный пол роняет тени,
А на руках и на ногах жгутов сплетенье.
Два санитара-мудака и фельдшер-сука.
Тут, вроде, тужиться положено… А ну-ка!
Рванула маску, в морду плюнула вопросом:
Куда ты лезешь, каннибал, своим отсосом?
Подите прочь вы все, тупые недоумки!
Я не ублюдка принесла в подбрюшной сумке,
Не дочь, не сына, не мыша, не лягушонка!
Четыре месяца – как раз для паучонка.
Ты! Спрячь иглу! Кому сказала? Повторяю:
Я не ежа, я паучка себе рожаю.
Прочь руки, а не то уйдешь с загибом папки!
Вдруг:
– Ой! Ребята! Что там? Ну же!
– Лапки…
И рухнули два мудака со стуком на пол,
И фельдшер в золотых очках халат закапал.
Она смеялась, а чему – сама не знала,
Лишь мокрый сверток ближе к сердцу прижимала…»
(ККК,
журнал «ПМС»
(поэтика маргинального стиля) № 3 (Лето), 2003,Ст-Петербург. Тираж 230 экз.)
«Нормальный стих, ни одного обертона, – размышлял Толик три месяца спустя, сидя в оконном проеме на высоте двенадцатого этажа с бутылкой водки в левой руке и журналом маргинальной поэзии в правой. – Разве что травкой какой-то попахивает, коноплей, белладонной или пастернаком, а так… Только почему моей фамилии нет в выходных данных? Или хотя бы инициалов – АВГ или лучше ГАВ. Я ведь тоже в некотором роде… соавтор. Вернее сказать, источник вдохновения. Муза подчеркнуто мужского пола. Муз».
Мысли были безрадостными, удручающими, но вместе с тем обладали тягостно-сладким привкусом самоуничижения. Их хотелось запить, чем Толик периодически и занимался, запрокидывая голову и поднося горлышко бутылки к губам. Водка была горькой, с отвратительным запахом, заведомо паленой, собственно, как раз такой, на какую рассчитывал Толик, обрушивая на продавщицу град вопросов: «Какая тут у вас самая дешевая? Сколько?! Тридцать рублей? Это за ноль-пять или ноль-семь? Разорить меня желаете? А поторговаться?» Горло бутылки украшал пластмассовый усекатор, благодаря которому и без того сомнительное удовольствие от питья превращалось в подлинную муку. Толик был рад этой муке. Более того, только вливая в рот тонкую спиралевидную струйку мерзкой жидкости, глотая ее и тут же заходясь кашлем, он чувствовал себя более-менее удовлетворительно. Более-менее в норме.
Служила ли эта процедура своеобразным наказанием, которое Толик назначил себе сам в отместку за только ему известные прегрешения? Что вы, ни в коем случае! Разве что прелюдией к наказанию.
Он перечел стихотворение в четвертый раз и решил, что помнит его наизусть. По крайней мере, настолько, чтобы не забыть уже до самой смерти. Затем положил ставший бесполезным журнал на ладонь, раскрытыми страницами вверх, вытянул руку и резким толчком подбросил вверх – так отпускают на волю голубя мира или полураздавленную детскими пальцами божью коровку. Журнал тяжело взмахнул страницами, сделал пару беспорядочных кувырков, но довольно быстро выровнялся и стал планировать, медленно опускаясь к земле по широкой спирали. Толик высунулся из окна почти целиком и следил за полетом журнала, уцепившись свободной рукой за раму и чувствуя, как впивается в голые бедра острый край жестяного карниза. Следил с завистью. Сам Толик, случись ему выпасть из окна, не смог бы лететь так долго и красиво. Нет, он рухнет вниз, как свинцовый шарик, как гиря, как авиационная бомба. Как тяжкое осознание собственной подлости, тупости и ничтожества, которое не вымыть из головы даже самой дешевой водкой.
Где-то внизу возмущенно завыла сигнализация. Это уставший планировать журнал приземлился на чей-то автомобиль. Толик развел в стороны босые ступни, чтобы увидеть припаркованную поперек тротуара иномарку с пульсирующим красным огоньком позади лобового стекла и разделить ее возмущение. Неказистый серый прямоугольник маргинального издания на ярко-красном капоте и впрямь смотрелся неуместно. Другое дело, если бы обложка тоже была, скажем, цвета крови…
Сирена сигнализации сменила тональность и с воя перешла на лай.
«Так убиваться из-за сорокастраничной брошюрки! То ли еще будет… – безрадостно подумал Толик. И еще более мрачно добавил: – А вот Толи уже нет».
Лай сменился короткими отрывистыми повизгиваниями, как будто кто-то во дворе нерешительно резал свинью. Прерывистая струйка ацетона, купленного под видом водки, обожгла язык и направила мысли Толика в новое русло.
Имеет ли смысл оставлять после себя записку? Короткий постскриптум в дополнение к четверти миллиона слов, уже оставленных в назидание потомкам… которых, к слову сказать, никогда не будет. Если оставлять, то что-то простое и яркое, вроде «В моей смерти прошу винить Клару К.». Хотя при чем тут Клара К.? Это ведь не он сейчас лежит на жесткой кушетке в комнате, где форточки не закрываются даже зимой. Не из-под него молоденькая и вечно недовольная жизнью медсестра дважды в день выносит судно. И не к его правой руке между большим и указательным пальцами прикреплен маленький краник для капельницы, чтобы каждый раз не начинать поиск вены заново. Получается, Клара К. тут определенно ни при чем и винить ее в собственных проблемах бессмысленно и глупо. Кого же тогда? Бога, которого нет? Борис Борисовича, который до недавнего времени заменял Толику и Бога, и – чего теперь скрывать-отца. Самого себя, которого он почти уже наказал?