Алексей Павловский - Опыты
Заблудиться здесь в принципе было трудно: если стоять на околице лицом к лесу, то и слева, и справа километрах в десяти наезжены грунтовки, а прямо по курсу лежит болото, тоже километрах в десяти — почти замкнутый квадрат, куда ни иди — куда-нибудь да выйдешь, и потому я пошёл прямо.
Солнца не было и в помине, свет шёл отовсюду, и не было ни единой тени. Кусты стояли совсем нереальные, поседевшие от мороси, и даже под нижними их листьями теней не было. Где Солнце, где Север… Я шёл и шёл, часа два уже шёл, собирая попутно грибы, и словно оставался на месте. Стволы выплывали из тумана в десяти метрах передо мной и молча скрывались позади. Выглядывали сбоку любопытные кусты, бежали рядом, прикрываясь дождевой пеленой — когда им ещё выдастся погулять? Ведро быстро наполнилось моховиками и подберёзовиками, они всюду высвистывали из-подо мха, крепкие и радостные. Сегодня это был их мир.
Впереди тяжело вздохнули, ещё раз, из тумана показалось что-то большое. Ещё два шага, и нарисовался лось. Живой. Настоящий, — я никогда не думал, что они такие большие, — он стоял на своих тонких ногах и, вздыхая, объедал деревце. С блестяших коричневых рогов капала вода. Обернувшись через плечо, он поглядел на меня безо всякого интереса, поглядел большими карими глазами, и неторопливо побрёл прочь. Изо рта у него торчала веточка.
Я безнадёжно осел на пенёк. Веточка. Лось оставил после себя лосиный запах, он тянул его за собой, как король тянет шлейф мантии. Леса помешаны на умножении пространства, они живут для этого. Если на большом поле поставить камень, до него всегда будет близко — километр по прямой, вон он торчит. Все поля маленькие. А если то же поле засадить лесом без тропинок, то он поглотит камень без следа, и будешь ты искать дорогу полдня, да ещё, может, и не найдёшь. Лес водит. Как только скрылась из виду опушка, ему достаточно повернуть тебя в нужную сторону, подсунув пару грибов, да спрятать Солнце — и ты придёшь туда, куда приведут. Человек лесу не хозяин, и он гонит чащу, сечёт тропками и пятнает деревнями, и мусорит он не так просто, а территорию метит.
А сегодня лес под туманом дотёк до самых дверей, затянул тропы, спрятал людские дела и вернул себе власть. Большую власть, ту власть, которую иногда ощущаешь в озере: заплывёшь чуть подалее, и поднимется из глубины тёмный торфяной холод, а берег-то вон уже где, и мирное купание становится чем-то, в чём запросто можно погибнуть. Или когда болото колышется под ногами, и во все стороны торфяник да водяные оконца страшненькие глубокие, насколько взгляда хватает, и понимаешь, почему топь называется Петровский мох: ушёл сюда однажды какой-то Пётр, да голубики-то и не набрал… А мы уж решили, что по всему миру можно разгуливать в кедах. Не тут-то было.
Через полчаса я пересёк следы. Мох был примят сапогами, точно такими же, как мои, и уже начинал выпрямляться. Скорее всего, в этих сапогах был я. Если бы я шёл побыстрее, я бы со мной встретился — такая перспектива показалась мне столь реальной, что я поёжился, озираясь. Лес сомкнул свои края, стал маленькой двадцатикилометровой планеткой, на которой только мох, деревья и багульник, и запах его пьяный, еловый. Здесь никого нет, и как ни ходи, будешь только огибать лесной шар по экватору. Здесь дождь всегда.
Я всё шёл, день клонился к вечеру, свет тихо тускнел. Под ногами зачавкало, а туман стал неторопливо растекаться волокнами. Деревья измельчали, а мох разросся, и вдруг, за какие-нибудь двадцать шагов, я вышел на болотину. Тумана здесь не было, воздух двигался вялым ветерком. Моховая гладь тянулась до горизонта, утыканная кривыми, словно горными, сосенками, видно было всё до самых мелких и далёких кустиков. Соседнее царство. Я не пойду к ночи на болото — небо уже темнеет.
Пришлось вернуться на высокие места. Краем болота тоже не пройти — извилистый он, мысами и островами, запросто будешь нарезать круги около одного из мелких болотец. Я принялся разводить костёр на одном хорошем песчаном холмике. Всё было сыро, даже сушняк разъезжался в труху или податливо гнулся о колено, но под старой сосной, упавшей недавно, нашлись ещё сухие веточки. Вынув нож, я растопорщил их насечками и, составив шалашиком, стал поджигать. Сырые спички мазались о коробок и загораться не хотели, издавая недолжный запах серы. Человеческие дела вообще часто припахивают серой. Не помню уж, с какой спички, но костёр разошёлся, я натаскал гору сучьев от той же сосны, и огонь окончательно ободрился. Я нажарил себе грибов — хорошо, хоть соль захватил, — наелся и заснул у огня.
Проснулся я от холода. Туман ушёл, дождь кончился, пришла темнота, оползла меня кольцами. Костёр тихо сипел последними малиновыми угольками, дымил сосново. Он мне единственный друг здесь, да и то не друг — союзник. Ведь будь засуха, добрался бы до торфяника, затлел бы его, задавил бы угаром… Всё живёт само, ничто не служит человеку. Наверное, это прекрасно и красиво, но не понять мне того сейчас.
— Ой, ой… — позвал от болота тихий женский голос. Мороз хлынул по спине до пяток, и волосы зашевелились, я кинулся раздувать костёр, уговаривая себя, что ничего не слышал, но опять:
— Ой, ой… — тихо позвали от болота, из темноты, которая начиналась в пяти метрах, и в которой были они. Я загородился от них треском сучьев о колено, разведением огня, но это только минуты, а ночь — длинная. Пламя отняло от ночи пару метров, тьма слегка раздвинула свои кольца, но только слегка. Тот же древний, исконный запах багульника и валерианы. Лось пахнет лосем, а лес — так, и оба они — звери, и этот ходит здесь, вон стоит, сразу за границей освещённого круга, всегда за спиной, и ты весь в его власти.
Я сидел у самого пламени, заставляя себя не вглядываться в темноту, и вглядывался. Сучок треснул. Он там прошёл тихо и спокойно, полукругом около костра, и ещё пару раз треснули сучки, там и вон там. Он не прятался, он точно знал, что я его не вижу, и рассматривал меня, одного из тех, кто резал его дорогами до рыжего мяса глины, пятнал кляксами деревень и вырубок. Он не решал, что со мной делать, такие древние не думают и не решают. Ты — внутри него, и его мысли происходят вокруг тебя и с тобой, движением веток и хрустом сучьев, обманом направления и тем страхом, который не твой, а идёт снаружи, куда старше тебя, холодный и замшелый.
Меня колотило. Я был тем, чем был всегда — насмерть перепуганным зверем, прячущимся у маленького огня, и не было во мне ничего наносного, не было гордости, которая иначе не позволила бы писать эти слова, не было складных словесных мыслей и человеческих планов на будущее — не было никакого будущего, и то, что осталось от меня, было мало. Маленькая дрессированная обезьяна без шерсти, комок ужаса в странных тряпках, забывший всё, чему учил дрессировщик.