Роберт Хайнлайн - Шестая колонна. Дети Мафусаила
Повсюду он видел растущее возмущение, яростную решимость восстать против тирании, но все такие попытки были разрозненными, несогласованными, а люди, в сущности, безоружными. Вспыхивавшие время от времени мятежи оказывались столь же безрезультатными, как суета муравьев в разрушенном муравейнике. Да, паназиата тоже можно убить, и находились люди, готовые стрелять в каждого из них, кто попадался навстречу, невзирая на неизбежность собственной гибели. Но им связывала руки еще большая неизбежность жестокого возмездия, направленного против их соотечественников. В таком же положении оказались евреи в Германии, перед тем как разразилась война: дело было не в личном мужестве, а в том, что за каждое выступление против угнетателей приходилось немыслимо дорогой ценой расплачиваться другим — мужчинам, женщинам, детям.
Но страдания, которые он видел и о которых слышал, были ничто по сравнению со слухами о предполагавшемся истреблении самой американской культуры. Школы был закрыты. Печатать на английском языке не разрешалось ни единого слова. Можно было предвидеть, что всего поколение спустя письменность будет утрачена и английский язык останется лишь устным говором бесправных рабов, которые никогда не смогут восстать уже только потому, что будут лишены единого средства общения.
Даже приблизительно оценить численность азиатов, находившихся на территории Соединенных штатов, было невозможно. Говорили, что на западное побережье каждый день прибывают транспорты с тысячами чиновников, по большей части ветеранов присоединения Индии. Трудно было сказать, будут ли они включены в состав оккупационной армии, которая захватила страну и теперь поддерживала в ней порядок, но было очевидно, что они заменят тех мелких служащих из числа белых, которые еще помогали оккупационной администрации под дулом пистолета. Когда эти белые служащие будут устранены, организовать сопротивление станет еще труднее.
В одном из пристанищ, где собирались бродяги, Томасу удалось найти человека, который помог ему проникнуть в город.
Этот человек по прозвищу Петух, строго говоря, не принадлежал к числу бродяг, он только скрывался среди них, оплачивая приют мастерством своих рук. Старый анархист, он претворял в жизнь собственные убеждения, изготовляя без ведома государственного казначейства очень похожие банкноты. Кое-кто утверждал, что он получил свое прозвище от имени — Питер, другие были убеждены, что дело в пристрастии, которое он питал к бумажным пятеркам: «Делать мельче — не стоит того, а крупнее — опасно».
По просьбе бродяг он сделал для Томаса регистрационную карточку.
— Самое главное тут, сынок — это номер? — говорил он Томасу, наблюдавшему, как он работает. — Из тех азиатов, с кем тебе придется иметь дело, английского практически никто не знает, так что мы можем написать что угодно. Даже «Вот дом, который построил Джек» — и то сойдет. То же самое и с фотографией: для них все белые на одно лицо.
Он достал из своего чемоданчика пачку фотографий и начал их перебирать, близоруко щурясь сквозь толстые очки.
— Вот, выбери сам, какая больше на тебя похожа, ее мы и приклеим. А теперь номер.
Обычно руки у него тряслись, как у паралитика, но когда он брался за дело, движения его становились точными и уверенными. Цифры, которые он выводил тушью на карточке, почти не отличались от печатных. Это было тем более удивительно, что работал он в самых первобытных условиях, без всяких точных инструментов и приспособлений. Томас понял, почему шедевры старика доставляли столько хлопот банковским кассирам.
— Готово! — объявил он наконец. — Я написал тебе такой номер серии, как будто ты зарегистрировался сразу после вторжения, а личный номер дает тебе право разъезжать по всей стране. Там еще написано, что ты негоден для тяжелой работы и тебе разрешено заниматься мелочной торговлей или побираться. Для них это одно и то же.
— Большое спасибо, — сказал Томас. — М-м-м… Сколько я вам за это должен?
Петух посмотрел на него так, как будто он сказал что-то неприличное.
— Нечего об этом говорить, сынок. Деньги — зло, из-за них люди становятся рабами.
— Прошу прощения, сэр, — от всей души извинился Томас. — Тем не менее я бы хотел как-нибудь вас отблагодарить.
— Вот это другое дело. Помогай своим братьям, когда сможешь, и тебе помогут в случае нужды.
Рассуждения старого анархиста казались Томасу путаными, бестолковыми и негодными для практического применения, но он подолгу с ним беседовал: старик знал о паназиатах больше, чем все, с кем приходилось ему встречаться до сих пор. По-видимому, Петух ничуть их не боялся и был уверен, что всегда перехитрит кого угодно. Вторжение произвело на него, казалось, меньшее впечатление, чем на остальных. В сущности, оно не произвело на него вообще никакого впечатления — не похоже было, чтобы он испытывал горечь или ненависть к поработителям. Сначала Томасу не верилось, что этот добрый человек может проявлять такое равнодушие, но понемногу он понял, что старый анархист считал незаконными любые власти, что для него все люди действительно братья, а различия между ними — всего лишь количественные. В глазах Петуха паназиатов не за что было ненавидеть: они просто заблуждались больше других и заслуживали всего лишь жалости.
Такого олимпийского безразличия Томас не разделял. Для него паназиаты были людьми, которые угнетают и истребляют его когда-то свободный народ. «Хороший паназиат — мертвый паназиат, — говорил он себе, — и так будет до тех пор, пока последний из них не окажется по ту сторону Тихого океана. А если в Азии их слишком много, пусть позаботятся о сокращении рождаемости». И все-таки спокойное беспристрастие Петуха во многом помогло Томасу разобраться в положении.
— Ты ошибаешься, если думаешь, что паназиаты плохие, — говорил Петух.
— Они не плохие, они просто другие. Все их высокомерие — от комплекса расовой неполноценности. Это такая коллективная паранойя, из-за которой они постоянно убеждают самих себя, что желтый ничуть не хуже белого, а куда лучше, и стараются доказать это на нашем примере. Запомни, сынок, больше всего на свете они хотят, чтобы к ним проявляли уважение.
— Но откуда у них этот комплекс неполноценности? Мы же не имели с ними дела на протяжении двух поколений — со времени Закона о необщении.
— Неужели, по-твоему, это достаточный срок, чтобы все изгладилось из расовой памяти? Ведь корни-то уходят в девятнадцатый век. Помнишь, как двум японским начальникам пришлось совершить почетное самоубийство, чтобы стереть с себя позор, когда коммодор Перри заставил японцев открыть страну для иностранцев? Сейчас за эти две смерти мы расплачиваемся жизнями тысяч американских чиновников. — Но паназиаты — это же не японцы.