Джек Финней - Меж трех времен
Занавес опустился, публика все еще возбужденно гудела, слышались смешки, и я молча удивлялся: что же за народ эти актеры! Какому еще чудаку придет в голову превратить свой талант, если только можно так назвать способность мяукать и вопить по-кошачьи, в профессию, в дело всей жизни?
Занавес поднялся — на сцене стояла Голубиная Леди в усыпанном блестками платье. Она широко раскинула руки, и на ее запястьях, локтях, плечах восседали голуби. Она улыбалась, царственно вздернув подбородок, и казалась моложе, чем в жизни, и отчего-то красивее. На четырех насестах, установленных по обе стороны сцены, сидело, уставясь на зал, еще около дюжины птиц. Голубиная Леди щелкнула пальцами, и все птицы разом взлетели, закружились, поднимаясь все выше и выше над сценой. Мод Бут — Голубиная Леди — сунула в рот серебряный свисточек. Прозвучала серебристая трель, птицы на лету развернулись и — не просто полетели, но заскользили над зашептавшимися зрителями. Они расселись на перилах балкона, повернувшись к сцене на своих неуклюжих птичьих лапах.
Негромко, оставаясь лишь сопровождением, зазвучала музыка, и Голубиная Леди принялась с помощью серебряного свисточка управлять маневрами своих питомцев. Они взлетали, опускались на подлокотники кресел, и зрители отодвигались, неуверенно улыбаясь. Они выстроились на сцене в безупречную, на мой взгляд, линию и не двигались, пока трель свистка не привела их в движение. Они передавали друг другу из клюва в клюв какой-то предмет — я не разглядел, что именно. Голубиная Леди прошлась по сцене, и все птицы, сколько их было, собрались на ее руках, плечах, голове. И вновь пролетели над нами, на сей раз ровным рядом, разделились на две стаи, и две птичьи цепочки изогнулись по направлению к сцене, сомкнулись и образовали над нашими головами очертания сердца… Я сам себе не хотел признаваться в своих ощущениях, это было бы нелояльно по отношению к Мод Бут, однако номер показался мне не слишком интересным. Удивительно, конечно, что птиц можно выучить таким трюкам — ну и что из того? И хотя я аплодировал изо всех сил — из чувства солидарности, — я с облегчением вздохнул, когда номер закончился.
И тут же испугался, потому что следующим пунктом программы была "Е", «Вера и Вернон»… а точнее, Тесси и Тед. Я едва не вскочил, чтобы уйти, — почувствовал даже, как импульсивно дернулись мускулы. Мне здесь было не место.
И все же я остался. Голубиная Леди в последний раз поклонилась, занавес упал, на просцениуме букву "D" сменила "E", и я резко вжался в кресло, обхватив руками живот, пытаясь стать невидимым, притвориться, что меня здесь нет. Но все-таки поднял голову. Задник сцены уже успели переменить: теперь на нем были силуэты деревьев, ручеек — и больше ничего. На сцене стоял небольшой рояль. И — о, Господи! — на сцену выходили они. Тесси, моя двоюродная бабушка… сколько ей может быть сейчас — лет тридцать? Я ни разу не видел, никогда не знал ее. А рядом с ней, улыбаясь, можно даже сказать, ухмыляясь, шел двенадцатилетний мальчик, который еще вырастет, будет трижды женат и в последнем своем браке, уже немолодым, станет отцом одного мальчика и умрет в сорок с небольшим лет, когда его сыну не исполнится еще и двух.
У меня было две его фотографии. На одной ухмыляющийся студент сидит с приятелем на переднем сиденье открытого «форда» — туристская модель, и на капоте белой краской написано: «Цыпочки, вот ваше гнездышко!» Другая — официальная, работы профессионального фотографа — погрудный снимок: галстук, жесткий воротничок, напряженная улыбка, усы. На этой фотографии отцу лет тридцать пять.
Я знал наизусть эти фотографии, это лицо. И вот теперь на сцене опять увидел его, и похожее, и в чем-то иное; человек, который будет моим отцом, улыбался и кивал зрителям, выкручивая вертящийся табурет на нужную высоту. Я знал, что он уже начал пить и, быть может, только что опрокинул стаканчик. Двенадцатилетний мальчик, ловко играющий на рояле, и его честолюбивая тетка. Она улыбнулась нам, встала около рояля, мальчик — мой отец! — перелистал ноты, положил пальцы на клавиши, глянул на Тесе — вот он, их звездный час, вершина всей их жизни — и, когда она запела, принялся аккомпанировать ей на рояле. «Через моря и го-оры, — пела она, — туда, где солнце встае-от… зовет меня чей-то голос…» Пальцы мальчика проворно и умело порхали над клавишами рояля, отменно справляясь в этот главный миг их жизни. «…Голос меня зове-от…» Кажется, она пела хорошо — не знаю, ничего не могу сказать. Я просто окаменел, во все глаза глядя на это запретное для меня зрелище. Мой отец… неужели я сейчас заплачу? Нет, я не заплакал, но отвел взгляд от сцены и так и сидел, упорно не поднимая глаз.
Публика зааплодировала, Тесси снова запела что-то — не знаю что. Снова аплодисменты, и снова песня, и я осмелился поднять глаза — мальчик все так же скрючился над клавишами, улыбаясь, поглядывая по сторонам, украдкой посылая улыбки зрителям, но не переставая играть, и юное гладкое лицо покачивалось в такт музыке — вечный неудачник, трижды счастливо женатый, будущий алкоголик, который уже начал медленно, но верно идти по этой дорожке… Вот он, здесь, в свой звездный час, в те незабываемые дни — неполная неделя! — когда они с Тесси «выступали на Бродвее». Мне не следовало приходить сюда. Данцигер был прав, прав как всегда, — такое запрещено.
Выступление закончилось, аплодисменты быстро стихли, и они удалились со сцены. Я не хлопал им. Я отделил себя от этого мгновения, я не имел права принимать участия в этом событии, я — пустое место. Мне страстно хотелось вернуться домой, к Джулии и Вилли, и остаться там навсегда, и я собирался сделать это как можно скорее — здесь мои дела закончены.
Но уже зажглась буква "F", выступление мадам Зельды, а я обещал ей остаться и посмотреть ее номер. И потому я сидел в наступившей краткой темноте, ожидая, пока охватившие меня чувства не успокоятся, не ослабнут, пока я не обрету способность думать о том, что произошло.
Выступление мадам Зельды началось, на мой взгляд, традиционно, однако эффектно. Медленно пополз вверх занавес, обнажая почти темную сцену, в центре которой сияло крохотное пятнышко света. Притихнув, мы смотрели, как свет становится все ярче — прожектор высвечивал большой хрустальный шар, который покоился на чем-то вроде колонны. Затем круг света расширился, захватывая и мадам Зельду — сначала ее лицо, потом и всю верхнюю часть туловища. Нелепо, но чрезвычайно эффектно. Она сидела по-турецки, в костюме, который, видимо, имел отношение к гарему, в тюрбане и, не шевелясь, неотрывно смотрела на сияющий шар. И мы затихли, ожидая, что будет дальше.
И вдруг из глубины погруженного во мрак зрительного зала донесся звучный низкий мужской голос: