Николай Греч - Черная женщина
- Нет, - говорил он. - Живопись, изображение изящной, но мертвой природы никогда не тронет, не поразит меня так, как стихотворение Жуковского, как музыка Дон-Жуана; она оставляет в душе формы чувственные, постигаемые зрением и толкуемые рассудком.
В это время внесли в комнату свечи. Кемский прервал речь Ветлина:
- А это, например, - сказал он и снял покрывало с изображения небесного своего младенца.
Ветлин остановился, побледнел, потом пламенная краска пробежала по лицу его и слезы выступили на глазах.
- Это... это что? - спросил он, запинаясь, и поднял руки, как бы желая поддержать подавшегося вперед младенца.
- Это живопись! - отвечал Кемский, улыбаясь, и хотел закрыть картину.
- Постойте! - воскликнул Ветлин. - Дайте мне еще посмотреть на этого ангела! - И он вперил взоры в картину, глаза его горели огнем необыкновенным и наполнялись слезами. - Чей это портрет? Откуда вы его взяли? - спрашивал он, не сводя глаз с картины.
- Право, не знаю, чей, - отвечал Кемский, щадя тайну Берилова, - мне подарил его приятель.
Ветлин наконец заметил, что его жадное внимание может наскучить, со вздохом отвернулся от картины, сел в кресла и задумался.
Кемский, довольный силою своего довода, опустил покрывало, сел подле Ветлина и старался возобновить разговор. Мало-помалу беседа вошла в прежнюю колею. Ветлин разговорился о диких красотах Норвегии. Кемский, слушая его внимательно, заметил, что Север обижен путешественниками, что дикие и грозные красоты Скандинавии еще не находили достойного живописца, что Норвегия, Швеция, Финляндия ждут наблюдателей. При сих словах ему показалось, что в уме Ветлина блеснула какая-то счастливая мысль.
- Если б я знал, что искреннее желание и тщательный труд могут заменить талант творческий и живописный, - сказал он, - то попросил бы вас прочитать несколько очерков, набросанных мною в путешествиях. - Он произнес эти слова с усилием и покраснел.
Кемский просил его не слишком скромничать и доставить ему это удовольствие. Они расстались в этот день гораздо знакомее прежнего. Ветлин, уходя, взял князя за руку и посмотрел ему в глаза с неизъяснимым выражением, в котором смешивались боязнь и любовь, недоумение и надежда.
Несколько дней Ветлин не являлся. В одно утро Кемский получил тяжелый пакет со штемпелем: Кронштадт. Это были литературные опыты Ветлина: описание некоторых морских путешествий, картина шторма у Шетландских островов; наблюдения в Норвегии, Швеции, Голландии и северной Франции. Но всего любопытнее была для Кемского одна тетрадка, в которой заключалась какая-то повесть, эта тетрадка была переписана тщательно, на почтовой бумаге, переплетена, как казалось, самоучкою, но опрятно и красиво. Первые строки повести возбудили внимание Кемского в высочайшей степени. Он прежде всего принялся за эту тетрадку и прочитал ее, не вставая с места. Вот ее содержание.
XLVIII
ЖИЗНЬ СИРОТЫ
Не судите, не осуждайте людей с первого взгляда! Храните первое о них впечатление: оно иногда бывает решительно и справедливо; но суд произносите по внимательном исследовании чувствований, мыслей, дел человека, а более всего по рассмотрении обстоятельств его жизни, воспитания и положения в свете. Люди! Люди! Как часто вы бываете неосторожны, несправедливы, жестоки в своих приговорах! Как часто осуждаете на казнь общего мнения того человека, которого сами своею холодностью, строгостью, недружелюбием столкнули с пути добродетели и правды! Счастлив он, когда над ним сжалится небо, когда пошлет ему помощь, отраду, надежду и утешение!
Натуралисты говорят, что человек родится на свет слабее, беспомощнее всех животных, и самых ничтожных. Они говорят это в отношении физическом, а во сколько крат эта истина истиннее в мире нравственном! Пусть всяк из нас вспомнит, чем он обязан первым ласкам, первым урокам, первым предостережениям матери! Как глубоко врезалось в его сердце каждое слово отца, и невзначай им произнесенное! Пусть вспомнит он наставления, замечания, поправки своего воспитателя, своего брата, друга, старшего из своих товарищей - и потом исчислит, чем обязан он руководителям своего детства и что останется на долю собственной его деятельности и любви к добру! Теперь отнимите эти пособия, эти уроки, эти поощрения у возрастающего человека: на привет любви младенческой отвечайте холодностью, порыв добродетели наказывайте как шалость, благородную откровенность называйте дерзостью, любовь к правде - нескромностью, благотворительность - мотовством, давите, истребляйте все зародыши добра, превращайте ближних его в совместников и врагов... что выйдет из такого человека? Нелюдим или злодей, смотря по его темпераменту. И потом вооружитесь всею силою печатной морали и жестоким приговором карайте произведение собственного вашего бездушия, несправедливости и ненависти к добру! Вот ваша людская справедливость! К счастию, она и в этом мире не верховное судилище. Но кто дерзнет искать и, менее того, кто дерзнет требовать правосудия против большинства голосов?.. К тебе, Небесное Провидение, пославшее человека в мир на испытание, обращается вся его надежда и вера! Ниспошли ему твоего ангела, спаси его на пути жизни и приведи в тихое пристанище... достойным твоего бессмертия!
Я не помню самых первых лет своей жизни. Знаю только, что в самый час моего рождения отец мой пал на штурме Измаила, а мать умерла на девятый день. Я был взят на воспитание крестным отцом, добрым человеком, который когда-то служил под начальством моего отца. Мне было лет пять от роду, когда не стало моего восприемника, но он сдал меня на руки одному своему родственнику. Воспоминание об этом родственнике его есть одно из самых ранних и приятных в моей жизни. Он был человек молодой, добрый, ласковый, приветливый. Я жил в доме его сестры с племянниками его, и он навещал нас очень часто. Прихода его ждал я с нетерпением, по уходе его тосковал и грустил несколько часов. Еще одна особа услаждала годы моего младенчества - девица, воспитательница детей моего восприемника. Я помню лицо ее, прекрасное, одушевленное, божественное. Когда я, лишась ее, в тоске и отчаянии призывал моего ангела-хранителя, он являлся моему воображению в чертах лика незабвенной хранительницы моего детства. Счастие мое достигло крайней точки, когда мой благодетель на ней женился. Я перешел в их дом, стал называть их отцом и матерью. Эти дни, немногие, представляются в моей памяти белою светящеюся чертою на темном поприще моей жизни.
Но счастие мое было непродолжительно. Благодетель мой уехал на войну и не возвращался. Жена его умерла с горя. Меня опять взяли в дом сестры его. И как?! Не дали даже проститься с прахом моей доброй мамоньки! Это было первое горестное ощущение в моей жизни, ужасное, жестокое. Мне казалось, что я переселен в другой мир, что надо мною осуществилось священное сказание, которое читал я под руководством моей воспитательницы: об изгнании человека из земного рая. И это произошло в то самое время, в ту самую минуту, могу сказать, когда душа моя прозрела, когда началось умственно мое бытие: дотоле я неведомо носился в жизни, как мотылек в аромате цветов весенних, чувствовал, а не мыслил, видел, а не знал.