Светлана Ягупова - В лифте
За каких-то полчаса Тыоня пропутешествовал из одного человека в другого, побыв в образе каждого стоящего в лифте, и понял: любой из них отдельная страна и, может, поэтому так трудно им найти общий язык. Но за этой разностью таилось и нечто единое, притягивающее их и согревающее в эти трудные минуты. И Тыоня подумал, как это прекрасно и одновременно трудно — быть человеком. Тысячи условностей, без которых не обойтись, живя в обществе, сковывали и пригашали бушующую в нем энергию. С другой стороны, он понимал, что состоит как бы из двух ипостасей: животной и небесной, и первую надо постоянно обуздывать, сдерживать, чтобы вторая расцвела прекрасным цветком. Поняв эту суть, он проникся величайшим уважением ко всему роду людей, и в то же время его охватила тревога: удастся ли этому роду справиться со своим дьяволом или тот придушит все светлое, а значит, убьет и самого человека?
Открылась Тыоне и еще одна истина: не умея так мгновенно перемещаться в пространстве, как он, человек был, тем не менее, не беднее его, так как в нем заключались все те миры, которые Тыоня узнавал в своих бесконечных странствиях. И если уж выходить людям в космос, то не за приключениями их достаточно и на собственной планете.
Тот миг, когда Тыоня вновь очутился на крыше лифта, был внезапен. Овладела печаль по чему-то навсегда утерянному. Присутствующие в лифте были теперь как бы частичкой его собственного призрачного тела. Душа его теперь переживала за всех вместе и по одиночке, он будто приобщился к странному, взбаламученному страстями и одновременно сцементированному единым телесным и духовным началом обществу людей. Было тревожно и хорошо.
Сообщение Селюкова привело Жураеву в замешательство. Патологический правдолюб, он не раз шокировал ее своими выступлениями. Резал правду-матку с горячностью пионера-активиста, и даже не столько правду, сколько то, о чем как-то неприлично и говорить. Ну вот как-то разошелся, что все разленились, дурака валяют, вяжут и гоняют чаи. Расстроившись от этой речи, Жураева распустила слух о том, что у Селюкова не все дома, что он уже когда-то лечился по поводу какого-то сдвига. Позже, мучаясь от этой лжи, спрашивала себя, что более вело ее в этом измышлении: желание изменить отношение окружающих к Селюкову — все-таки лучше прослыть ненормальным, чем склочником, — или боязнь того, что рикошетом и к ней станут относиться с неприязнью? Как бы там ни было, а имена их повязаны.
Сейчас будто кто наотмашь ударил не только ее, но и дозревающего в ней малыша. Писать кляузу на шефа, да к тому же признаваться в этом, хотя бы и в темноте, — это уж слишком. Стараясь не взорваться, будто Селюков для нее совершенно посторонний и не его ребенок бился у нее под сердцем, она сказала:
— Ваше так называемое донкихотство, Антон Дмитриевич, сидит у всех в печенке. В конце концов это не только не умно, а, если хотите, подло и ненормально.
— Почему же? — невозмутимо отозвался Селюков. — Я ведь не анонимку написал, а письмо за своей подписью.
— И что же вы написали? — спросил Лобанов.
— Изложил состояние рабочего микроклимата, рассказал, что у нас любят подсиживать друг друга, сплетничают, как на рынке, и вообще нет порядка. И еще вступился за Ирину Михайловну.
— За меня? — всколыхнулась Жураева. — По поводу чего?
— По поводу квартиры. Вам должны дать в первую очередь, но претендентов много, и вот увидите, придется жить с ребенком и матерью в одной комнате, то есть втроем.
— Надо же, гуманист какой, — оторопело усмехнулась Жураева.
— Ну и забрал бы женщину к себе, тем более, что будущий ребенок вроде бы как родной, а у самого две комнаты на двоих, — Лобанов не скрывал возмущения.
— Желательно не вмешиваться в наши личные отношения с Ириной Михайловной.
— Но вы-то позволяете себе соваться в дела, в которых не компетентны.
— Антон Дмитриевич, — не то простонала, не то вздохнула Ирина Михайловна, — спасибо за внимание и заботу, но кто просил вас об этом? Я на очереди стою, как только подойдет, получу. И с чего это вас волнует мое устройство? Как-нибудь разместимся. В тесноте, да не в обиде.
— Если вам нравится это положение, ради бога… Я хотел как лучше. И потом, зная вас, вашу безгласность…
— Так-так, — Лобанов забарабанил по стенке лифта. Каждой мышцей ощущая близкое присутствие Селюкова, как можно спокойнее сказал:
— Рано или поздно Ирина Михайловна квартиру получит, а вот вы свой авторитет вряд ли вернете.
— И возвращать ничего, я его не терял.
— Это вам так кажется.
— Надо было и про мою кочегарку написать, — сказал Петушков. И было неясно, в шутку это или всерьез.
— Из-за таких шляп, как вы с Ириной Михайловной, и садятся людям на головы. Но если вам это нравится, пожалуйста…
— У вас что, и впрямь нелады с психикой? — грубо спросил Лобанов, не в силах более терпеть эти разглагольствования.
— Уточните у Ирины Михайловны, — усмехнулся Селюков. — Правда, не знаю, зачем ей понадобился этот поклеп.
— Да затем, — выкрикнула Ирина Михайловна с отчаянием, — что лучше прослыть дураком, чем склочником. — Она вынула из кармана платок и шумно высморкалась.
— Опять… Вам же нельзя расстраиваться, — стала успокаивать ее Январева. — А вы, Антон Дмитриевич, и впрямь со сдвигом. Что за страсть выносить сор из избы? Можно бы решить все на месте.
— Разве мало я говорил об этом на собраниях? И что изменилось? Да и нельзя назвать кляузой то, что подписывается своим именем.
Едва сдерживая прилив дурноты, Ирина Михайловна нашарила в сумке яблоко, подумав о том, что надо бы как-то собрать и те, рассыпавшиеся. Стала медленно жевать прохладную, кисло-сладкую мякоть. Происходящее вдруг показалось чем-то нереальным: застрявший лифт, темень, какие-то странные разговоры… Ясно, что Селюков теперь не задержится в бюро. Кому нужен кляузник?
Стало почему-то обидно и за себя, и за то крохотное существо, которое, вероятно, почувствовало ее состояние и зашевелилось, как показалось, в неудовольствии. Что, если Селюков и впрямь того?.. Не отразится ли это на ребенке? Или все же налицо редкое, отважное донкихотство, испокон веков принимаемое обывателем за сумасшествие? Но если так, то вопрос — а нужна ли в данное время такая вот донкихотская воинственность? Ведь отношения между людьми столь усложнились, стали такими неоднозначными, что вряд ли есть необходимость даже в самых крутых обстоятельствах действовать так, как Селюков. И все же у нее некоторое уважение к этому придурку. Лично она не смогла бы так. А ведь наедине, в беседах с Селюковым, была полностью на его стороне и не раз плакалась ему в жилетку по поводу своих столкновений с Лобановым или шефом. И ведь никто не знает, какая в сущности нежная у Селюкова душа, каким он бывает веселым, остроумным, добрым. Кто же он гипертрофированный правдолюб, склочник или псих? Как-то признался, что при несколько иных обстоятельствах вполне мог бы сидеть в кресле шефа. В нем и впрямь есть административная жилка, голос его обладает на редкость внушительными интонациями, и это порой действует так гипнотически, что даже пустячная информация в его изложении приобретает многозначительность. А что, если письмо написано не без мечты о повышении? Да нет, это уже чепуха.