Андрей Лазарчук - Путь побежденных
Ты просто помни всегда, сказал себе Март, для кого ты это делаешь. Ты просто помни всегда, что есть на свете десять человек, которых ты должен кормить, ты ведь больше ничем зарабатывать не можешь, не так ли? Могу ремонтировать машины. Ну да, ремонтировать. Тут-то тебя и накроют. Постоянно помни об этих десяти, и все будет в порядке. Все будет в порядке, Март. …Но я же все равно чувствую, что существует некая этико-эстетическая инфляция. Понятие пошлости тает, как айсберг в тропиках. Сама пошлость множится, ведь то, что казалось пошлостью лет десять назад, сегодня уже таковой не считается. Она именуется смелостью, легкостью, игривостью – и теснит, и пачкает настоящую смелость, легкость и игривость. Может быть, и Канцлер озабочен тем же, отсюда его секретные рескрипты о мере допустимого обнажения? Нет, тут несколько иное: была свара в Академии по поводу янджиевской «Весны», и Канцлер решил вмешаться – в меру своих способностей. Ну да, потребовал, наверное, к себе Президента Академии, еще двух-трех одров, они ему минут за двадцать изложили историю вопроса, и Канцлер в силу своей гениальности во всем разобрался и принял решение – простое и на все случаи жизни. Произошло этакое многоэтапное упрощение проблемы, а тем самым – ее опошление. А что, пожалуй, верно: опошление есть упрощение материала для наилегчайшего усвоения его самыми широкими массами… Нет, Март, это было бы слишком поверхностно. Пошлость-то существует на всех уровнях: на творческом, критическом, потребительском – на каждом уровне своя пошлость. Да, но она всегда проста. Не бывает сложной пошлости. Что такое простое и что такое сложное? Сложное вчера становится элементарным послезавтра. А Джоконда? Джоконду сейчас миллионными тиражами печатают на бумажных пакетах и на пляжных халатах. Тогда получается, что пошлость – это просто оборотная сторона прогресса. Что-то у прогресса многовато оборотных сторон…
А как ты, интересно, хотел?
И вообще – что такое прогресс? Если это то, что происходит вокруг в последние… хм… ну, скажем, пятнадцать лет, то слово это сюда как-то не подходит. Ни черта я не понимаю в жизни. Интересно, а кто-нибудь понимает? Тригас, например? Ладно, я его спрошу. А Канцлер? Понимает ли что-нибудь в жизни Канцлер, если он уже четверть века от этой самой жизни отгорожен стеной каменной, стеной бумажной, стеной верных соратников, стеной референтов, стеной солдат, стеной полицейских, да еще и личная охрана… А ведь, наверное, по докладам судя, жизнь в стране чудесная, потому что все сыты и одеты, и каждая семья имеет телевизор и холодильник, и по числу автомобилей на душу населения мы занимаем седьмое место в мире, а недавно были на шестидесятом, и в прошлом году в продажу поступили легкие самолеты и вертолеты отечественного производства, и спорт развивается так, что на мировой арене мы тесним даже американцев и русских, и чуть не каждый день кто-то где-то бьет мировой рекорд, и шахматы – ах, эти шахматы, им обучают даже в школах, а Эдю Роб-Рита, нашего юного гения, надежду нации, сам Канцлер благословил на бой за шахматную корону, и теперь Эдя разъезжает в белом «кадиллаке» и живет в доме стоимостью два миллиона динаров; правда, потребление спиртного выросло за это время втрое, но это явление временное, болезнь роста, рост культуры не поспевает за материальным благосостоянием, а вот когда он поспеет, тут-то и станет все замечательно; а для того чтобы он поспел, и надо, господа художники и писатели, не отрываться от простого народа, а творить то, что ему, простому народу, надобно; а решать, что надобно простому народу, предоставьте нам, мы этот простой народ знаем лучше, чем он сам себя знает… А наркомании у нас нет, господа, чего нет, того нет, потому что таможня наша – самая лучшая таможня в мире, а кто распускает слухи, тому следует объяснить, что слухи, порочащие нацию, распускать не следует…
Март не слышал, как вошел Тригас.
– Поехали, – сказал Тригас. – Как ты?
– В порядке, – сказал Март. – Что ты так долго?
– Разве? – сказал Тригас.
– Значит, показалось, – сказал Март. Он чувствовал, что Тригас чем-то серьезно озабочен.
Хорошая была у Тригаса машина, «хонда», привез ее из Японии, там она стоила какие-то гроши, Тригас говорил, сколько это в динарах, и Март даже не очень поверил тогда – слишком уж смехотворная получалась сумма. Да, это тебе не «виллис» – и не трясет, и бесшумно, и бензина расходует вдвое меньше, а при нынешних ценах…
Тригас определенно был намерен промолчать весь остаток жизни. С ним что-то явно случилось.
– Юхан, – позвал его Март.
– М?
– Ты что-нибудь понимаешь в жизни?
– Да.
– А что именно?
– Отстань.
Март откинулся на сиденье и стал смотреть в окно. Сумасшедший дом стоял далеко в стороне от федерального шоссе, и дорога к нему вела странная: военная бетонка. То есть не к нему, а мимо него, и дальше скрывалась в лесу, в красивейшем сосновом бору, и вот на опушке этого бора стоял старинной постройки белый каменный дом, обнесенный решетчатой оградой, за ним – еще какие-то домики, сарайчики, а позади всего громоздились несколько огромных, метров по десять-пятнадцать в высоту, черных валунов; это и были, наверное, сами Горячие камни. Калитка охранялась: в зеленой будочке сидел дед в синей фуражке и с кобурой на животе.
– Нам к доктору Петцеру, – сказал Март.
Дед стал звонить по телефону, поговорил с кем-то, потом сказал:
– Проходите. Вон туда, пройдете по коридору и увидите такую красивую дверь – там они и сидят.
Все это время, пока дед звонил и пока объяснял им, куда идти, Марта не покидало ощущение, будто у него где-то внутри несколько раз провели рукой. Выходя из будки, Март оглянулся. Дед равнодушно глядел им вслед, глаза у него были будто подернутые ряской; но на ремне как-то очень заметно висела большая потертая кобура.
Дверь – окантованная бронзой пластина зеленоватого бронестекла с вытравленным на внутренней стороне замысловатым орнаментом – точно была красивой. Март нажал кнопку звонка – звонок мурлыкнул вкрадчиво и мелодично.
– Входите, открыто! – крикнули изнутри.
Март и Тригас вошли. Это была, видимо, ординаторская: казенные столы, стулья, застекленный шкаф с грудой папок внутри. Но общество, собравшееся здесь, выглядело странновато для ординаторской: только двое в белых халатах, остальные, человек десять мужчин и женщин, явно в больничном. Один из мужчин, немолодой, с копной ярко-рыжих волос и рельефным, выразительным лицом актера на героические роли, стоял спиной к окну, остальные сидели полукругом: на стульях, на столах, просто на полу – и, видимо, слушали его.
– Извините, – сказал Март, – мы бы хотели видеть доктора Петцера…