Влад Савин - Огонь и вода
— Пока что этот ветер унесет наши шляпы — отвечала Зелла — но позвольте вас укрыть, сударь: все ж не стоит вымокнуть, когда можно избежать этого!
И она впускала его под свой зонтик, прикрыв краем большого сиреневого купола — будто ограничивая на людной улице их собственное пространство. Когда дождь кончался, они оставались так вместе, как под общим кровом, пусть тонким и ненадежным, но принадлежащим лишь им одним. Зонт гнулся, хлопал, часто вывертывался и порывался улететь — Зелла едва удерживала его над собой и Леоном, будто знамя, изо всех сил. Ветер дул, будто смеясь над ее попытками при этом идти, сохраняя вид настоящей дамы, "на улице управляющей каждой складкой своих одежд"; она же тщетно пыталась при порывах все на себе придержать, одернуть, прекратить беспорядок в своем платье — и эти невинные жесты отчего-то казались Леону соблазнительным донельзя. Нельзя сказать, что в его жизни раньше не было женщин — но те связи, мимолетные и беззаботные, совсем не задевали его, не обязывая ни к чему. А Зелла была — его Единственной, его светлым ангелом, кто держит над ним свой обережный круг; в то же время милые мелочи, вроде ножки в шелковом чулке, во всю высоту открывшейся при ветер из-под взлетевших юбок, показывали в ней женщину земную. Которую Леон страстно желал — и ужасался, что такое возможно; он боялся к ней прикоснуться — и спугнуть, разрушить, истоптать то бесконечно хрупкое, что возникало между ними. Но каждая деталь, становясь на свое место — смещала равновесие, колебала весы.
— Ах!! — вдруг вскрикивала Зелла — ловите его, скорее!
— Что случилось? — спрашивал Леон. Хотя отлично все видел — и желал лишь услышать ее мелодичный голос, еще раз.
— Разве не видите, сударь — у меня улетел зонт!
Ближе к порту дома становились ниже, фонари реже, среди прохожих было меньше приличной публики и больше мещан, мастеровых, матросов. Зато ветер дул здесь сильней — и сиреневый зонтик был не только вывернут куполом вверх, но и безжалостно вырван у Зеллы из рук. Леон гнался за убегающим по мостовой зонтом, а Зелла ждала, держа шляпу и отворачиваясь от бури, ветер рвал, облеплял на ней платье и плащ с такой яростью, что Штрих боялся, оглянувшись, увидеть, как она улетает ввысь, в крутящемся вихре, оставив на земле его одного. Это всегда случалось, каждый день, почти на одном месте — став для них, по молчаливому согласию, как законный повод дальше идти под руку, вместе удерживая зонт, который позволял укрыть за ним хоть головы в затишье; если не было дождя, то летела пыль, столь густым, темным и слепящим вихрем, застилая небо и солнце, что нельзя было ничего видеть, как в тумане, резало глаза, сразу забивало нос и рот. Вместе сгибаясь против неистовых порывов, Леон и Зелла долго шли, по кривым узким улочкам, меж трещащих от натиска бури заборов — целый час, там, где раньше они пробегали едва за четверть! Но Леон, совсем близко видя очертания ее лица под трепещущей на ветру вуалью, ощущая аромат ее духов, слыша шелест ее одежд — был даже рад непогоде, сближающей их и продлевающей время, которое они были вместе.
Люблю тебя — сказала ты.
Люблю — ответил я.
Мы вместе навели мосты
Над тайной бытия.
Я жду, когда ты скажешь "да".
Уйдешь ты — я умру.
Мы будем вместе навсегда.
В нужде и на пиру.
Когда ты счастлива — я рад.
Ты плачешь — грустно мне.
Не надо мне иных наград,
Чем быть тебе нужней.
Леон не был поэтом. Но стал им. Когда Товарищ Первый поручил — написать песню, чтобы воодушевляла и вдохновляла. Оказалось — стихи пишутся точно так же: слова приходят сами, надо лишь вызвать их и услышать. Так родилась знаменитая "Вставайте товарищи — хватит терпеть!", за ней последовали другие. Разлетаясь со страниц их газеты, эти стихи становились песнями; с ними шли под красными знаменами восставшие пролетарии на митингах, четыре года назад они звучали на залитых кровью баррикадах, в ту кровавую неделю декабря. Наверное, полиция бы дорого дала, чтобы выследить автора этих пламенных стихов. Все думали, что он из рабочих, и даже спорили, кто — металлист, шахтер или оружейник, из Питера, с Каменного Пояса, из Дагона или Гель-Гью. А из-под пера Леона легко выходили новые строки. Но у него так и не получилось — воспеть Свободу, с картины, которой он когда-то восхищался. Соединить в стихах революцию, и любовь — не мещанскую, а новую, свободную, которую встретишь однажды, и она пройдет отважно сквозь бурю, рядом с тобой. Хотя Леон, в своих попытках, понял вдруг: любовь сродни революции. Разница лишь в масштабах — отвечать за счастье всех, или за счастье одного, единственного, любимого человека. И достичь этого счастья, привести к нему — после трудной, или менее трудной, борьбы. Жизнь устроена справедливо — когда общее счастье складывается из таких счастий малых, и подразумевает их, как неотъемлемые части. И наоборот, жизнь несправедлива, неправедна — если ради абстрактного, всеобщего счастья уничтожает счастья малые. Или малое счастье одних делает несчастливыми других.
— После победы будем о том петь! — сказал Первый, когда Штрих однажды сказал о своих мечтах — про любовь свободных, сильных, торжествующих! А пока — рано еще: о деле надо думать!
Так шли дни за днями, неделя за неделей. Они встречались, и он провожал ее до дома, по пути они вели изысканную беседу — укрывшись от ненастья одним зонтом. Обычно они расставались у ее дверей, пару раз лишь она позволяла ему подняться к себе, помочь расставить купленные книги. Затем Леон уходил — радостный, что завтра они встретятся снова. Днем он отдавал себя будущей революции. Вечером — спешил увидеть Зеллу. А ночью — вдохновленный, садился за стол, и брал перо. Под утро засыпал, иногда прямо у стола. Спал до полудня. Дальше — все начиналось снова, как по кругу.
Ему казалось — она готова ответить на его незаданный вопрос. Но он боялся его произнести — вдруг ответ будет не тот: чем больше он ее любил — тем сильнее боялся потерять. Встретившись, они снова говорили об отвлеченном и прекрасном, избегая одной темы; и лишь руки их иногда соприкасались, совершенно случайно. Круг замыкался — и Леон не знал, как его разорвать; так повторялось день за днем.
Тот день, последний день октября, был по-особому ветреный. Говорили, что надвигается шторм, и порт закроют. Дождя пока не было, но пыль слепила глаза, гнулись деревья, хлестали ветками как метлы, хлопали двери, гудели водостоки; если в центре так, то как же дует на окраине, или у моря? По мостовой несло с пылью сорванные шляпы и фуражки, женщины не могли справиться с юбками, у дам на бульваре вырывало зонтики, трепало прически вокруг лиц, и превращало изысканные наряды в безумные паруса — под визг пострадавших и беззлобный смех зрителей; был редкий случай, когда модницы в шляпках могли завидовать скромно одетым мещанкам в платках; на бульваре приличная публика имела наиболее жалкий и растерзанный вид — ветер, будто завладевший всей землей, оглушал шумом, подобным реву толпы, учиняя во всем городе ужасный беспорядок, или даже целую революцию. Но Леону не было до этого никакого дела — потому что он спешил на встречу с Зеллой. И ветер беспокоил его лишь постольку, поскольку задерживал — также заставив по пути дважды бежать за своей шляпой, по каким-то клумбам.