Вячеслав Рыбаков - Звезда Полынь
Курам на смех. Как будто можно предоставить людям свободу выборочно. Хорошим — свобода, плохим — конвой. Наоборот, только свобода и показывает, кто чего стоит. В строю-то все одинаково славные, красивые, бескорыстные и бритые наголо. Нельзя сначала выяснить, кто честный, а потом дать ему права. Наоборот, надо сначала дать права, а потом смотреть, кто нечестен, и к тому применять закон. А вот если закона в этой стране нет и не предвидится и если никто даже не хочет, чтобы он был и применялся, а все рассчитывают исключительно на царскую милость да на шубу с боярского плеча, — никто ей, стране этой, не виноват.
На самом деле хорош-то именно и только тот, кто умеет свою свободу, свои права превратить в источник существования. Пока не превратил — свободы и права пустой звук. Все равно что библиотека в доме неграмотного. Чем обильнее получился источник — тем, значит, тот, кто конвертировал в него свою свободу и свои права, лучше и умнее. А кто всегда готов сдать их за фук, чтоб его обрили и загнали в барак с барачным торжеством справедливой пайки — чем он хорош? Гад он, убогий и опасный. Убогий потому, что не способен ничего создавать, а опасный потому, что тех, кто создавать способен, жаждет утянуть в барак с собою вместе.
Лет восемь назад их с Семкой только начинало растаскивать в стороны этими истинами, но теперь Бабцев мог относиться к бывшему другу в лучшем случае лишь снисходительно. И, сказать по правде, Бабцев поехал на предложенную Кармадановым встречу только потому, что это был хороший предлог уйти из дома, оторваться от текста, который не хотелось писать.
А оказалось, что Семку бог послал. Тот, конечно, даже сам не понимал, на какую напал золотую жилу, да еще как своевременно. Ну, куда ему понять — пивом от него разило на пять метров. Поэтому Бабцев сразу с мягкой решительностью отклонил предложение приятеля зайти куда-нибудь «посидеть» — он знал, что такое посиделки с пивком, начинающиеся чуть не в три пополудни, и чем они кончаются; а вечером и так обязательная пьянка. Они обосновались в скверике между Старой площадью и Лубянским — на солнышке, на скамеечке, хорошо! Весна!
У Бабцева уже через пять минут разговора так поправилось настроение, что он наконец ощутил весну. Впрочем, разговор оказался недолгим. Собственно, Кармаданов не шибко много мог рассказать подробностей — как раз подробностями-то ему заняться и не дали, стреножив с ходу. А если учесть, что надо ухитриться подать материал, не засветив источник, не таким уж пудовым обилием фактов можно было отмолотить очередной мыльный пузырь, которым никак не желающая подыхать империя по старинке дурила головы своим крепостным. Но упускать такую возможность было нельзя. Бессовестно было упускать такую возможность, недостойно.
Довольно поспешно отговорив заключительную часть дружеского разговора («Совсем мы оборзели, видеться перестали! Надо чаще встречаться! С кем еще и поговорить-то в этом мире! Ну, созвонимся…»), Бабцев понесся обратно, к станку. И по дороге все прикидывал: придержать материал до возвращения (то, что ему в ближайшие дни как раз на этот запуск и предстоит командировка, он Кармаданову не сказал) или пустить в дело сразу, торопя публикацию насколько возможно? И тот, и другой варианты имели свои преимущества, но имели и свои недостатки. В итоге Бабцев остановился на втором — отчасти, наверное, потому, что ему самому по-детски не терпелось ударить жареным фактом в рыхлый бок гниющего ВПК. Сейчас все же не социализм; душат прессу, душат, но полностью отработать назад не удается и не удастся нипочем — во всяком случае, без большой крови. А стало быть, отказать Бабцеву в доступе на космодром после такой публикации никто не сможет; наоборот, будут пылинки сдувать. В итоге перед ним все двери откроются. Ну, может, и не совсем все, но многие. Прямая выгода: явиться в качестве уже состоявшегося обвинителя. Чтобы они ему не просто рутинно пыль в глаза пускали, а просили прощения. Чувствовали себя нашкодившими и пойманными за руку молокососами, каялись. Принимали позы подчинения. Это азы психологии…
А пасынок был уже дома и, разумеется, сидел у то и дело гремящего лучевыми выстрелами компьютера. Звук был врублен на полную. Шестиканалка… От каждого залпа квартира ходила ходуном, чуть штукатурка не сыпалась. На дисплее вилась какая-то тропа среди зеленых холмов, вдали виднелся полуразрушенный замок. В такие минуты Бабцев не мог удержаться от унылой мысли: какие же сокровенные таинства природы, какие достижения человеческого гения и какой умопомрачительный полет высоких технологий задействованы тут — только для того, чтобы и от рождения-то не слишком умный рослый розовощекий балбес становился все глупее и глупее. Ребенок, время от времени вкрадчиво и вслепую касаясь клавиатуры, с донельзя озабоченным, мыслящим лицом неотрывно глядел в экран — будто судьба человечества зависела от того, направо он шагнет или налево.
— Привет, Вовка, — сказал Бабцев.
Ребенок даже не обернулся — только обернись, а вдруг плеватель яда выскочит, или кто там у него сейчас? Лишь негромко пробормотал:
— Привет, Валентин.
Вот так. Уж не «папа», разумеется, и даже не «дядя Валентин» — просто по имени. Будто они одноклассники, весь век списывают друг у друга и на одних девчат заглядываются. Сколько лет это Бабцева коробило — а что сделаешь?
— Чем занят?
— Драконов мочу, — сквозь зубы ответил Вовка.
— В сортире? — не удержался Бабцев.
Эта фраза как гнутый гвоздь застряла у него в душе. Сколько раз давал он себе зарок больше не трепать ее, и так уж затрепанную, и не марать об нее губы — но время от времени она по-жабьи выпрыгивала сама. Это была не фраза, а квинтэссенция эпохи. С первых же дней своего существования режим все сказал о себе сам.
Вовка ответил не сразу. Что-то там порулил сначала, холмы поползли за левую рамку экрана, замок скрылся.
— Где встречу, там и мочу.
— Послушай, Вовка, — сказал Бабцев. — Отвлекись на секунду, послушай.
Ребенок, будто делая великое одолжение, с демонстративной неохотой полуобернулся к нему и даже снял пальцы с клавы.
— Н-ню? — подбодрил он отчима.
Бабцев встал перед ним посвободней. Не хватало еще выглядеть как солдат перед маршалом, торчать навытяжку. Сесть? Поздно.
— Жизнь очень короткая, Володя, — проговорил он мягко, повествовательно и с нарочитой неторопливостью. — Сейчас ты об этом еще не задумываешься, но в ней не так уж много часов. Да-да, не дней даже, а именно часов. Можно посчитать.
— Не надо, — тут же предупредил пасынок.
— Не буду, не дрейфь. Но на прохождение каждой такой дурки у тебя уходит все свободное время трех, а то и четырех недель, так? За это время можно было бы прочитать десяток хороших книг. Я не говорю про всякую ученость, это на любителя, — но хотя бы художественных. Из них тоже много вытягиваешь — причем как бы невзначай, непроизвольно… Думаешь, откуда я впервые узнал, скажем, про реформы Эхнатона в Древнем Египте? Из фантастики про древних пришельцев! Если б не она — в жизни бы, может, не узнал, это же не мой круг интересов… И такого очень много. Потом ведь не наверстать, Вовка. Стукнет тебе сорок, и вдруг спохватишься: я же ничего не знаю! Монтесума кто такой? А чем отличается Нансен от Амундсена? А что за штука — астероиды? Нет, не помню. Помню, что сто сорок семь драконов замочил… А больше — ничего. Прошел всю игру? На месяц меньше жить осталось — вот и вся игра. Сейчас у тебя такая голова, что с лету все воспринимает, раскладывает по полочкам, запоминает с легкостью навсегда. А ты ее оставляешь пустой. Даешь съедать твою собственную единственную, неповторимую жизнь этой муре, от которой тебе на будущее совершенно ничего не останется, только дыры в мозгах. Я в последних классах школы читал, как сумасшедший… Дня не мог без книжки. И знаешь, весь кругозор, вся эрудиция — оттуда. Потом уже некогда, потом надо искать место в жизни, деньги зарабатывать — но каким я был бы сейчас неинтересным, серым дураком, если бы не нахватался тогда. Глотал все, от «Теории относительности для миллионов» Гарднера до «Крымской войны» Тарле, от Стивенсона и Стругацких до Цвейга и Манна…