Михаил Савеличев - Фирмамент
Пол заволакивался плотной белизной, не успевавшей стекать в дренаж, и под дырчатой сеткой нарастало недовольное шевеление агонизирующих паразитов.
Кирилл старался поднимать повыше ноги, чтобы при каждом шаге видеть мабуты, но туман липкими щупальцами цеплялся за свою добычу, тянулся миллионами извивающихся прожилок за металлом и пластиковой кожей упругой пленкой бессмысленной тайны. Пустота и тишина ковчега взывали к ненормальности и осторожности, сосредоточенности и вниманию, но банальный антураж толкача-беженца сталкивал с узкой тропинки сиюминутности в динамо пессимистических обобщений. Заданный в пространство вопрос лишь порождал эхо неиссякаемой уверенности в очередной ошибке, стратегическом просчете, разбивал нервозность вероятной опасности в замыленную картину осколочного восприятия, в черные потеки слепого пятна, игнорируемого ленивым мозгом в незаполняемую тьму.
— Нажива может быть богатой, — вновь срезонировал Кирилл в затылок Бориса с неясным злорадством ожидаемого ответа.
Но тот промолчал. Нажива, хабар, барахло, рабы, женщины, малые силы… Мусор войны, отбросы Пространства, низы Ойкумены. Кого сейчас интересует вся эта дрянь? Вся эта материя — топливо распада, дровишки вселенского костра, в котором одинаково жарко и мучительно сгорают и слуги, и господа, великие и малые силы, маркитантки и проститутки, все, что растянуто в пределе противоположностей глупой игры творения со сломом. Никто не рискнет привязаться в бесконечном потрясении разрушенных основ к чему-то осязаемому, воплощенному, существующему, никто не захочет высот величия, мрачных саркофагов спящих мертвецов, обескровливающей вседозволенности маразма.
Впечатлений и чувств желают жаждущие, испорченные грандиозностью и продолжительностью разворачиваемого под Крышкой представления. Кроты, занявшие ряды в партере, аплодируют удачным сюжетным находкам, освистывают фальшь собственных обманутых ожиданий. В военной текучести Ойкумены просвещенные больше не ценили гниль материи, плеск гормонов и убогость владения — картинки бытия оказывались неотъемлемой собственностью, виртуальным богатством, которое только и можно было сохранить, которым только и можно было воспользоваться. Иди и смотри, иди и смотри…
— Ты еще не знаешь, что такое настоящая пожива, стажер, — соизволил усмехнуться Борис.
— Например?
— Атака на Оберон. Ты когда-нибудь видел как горит Пространство? Как трясется в сумасшедшей тектонике разрушенной метрики планетоид? Как сжимаются его внутренности, выбивая кровь и мозги из рудокопов? Безумие эвакуации? Смиренные карлы, ужасом превращенные в кровожадных злодеев?
— Слишком театрально для правды, — хладнокровно возразил Кирилл. Ненужная патетика прогнозируемого страха.
Борис рассмеялся.
— Совсем неплохо для новичка. Ты разбираешься в вечных ценностях. Хотя со временем собственная зрячесть в этом клоповнике начинает утомлять.
— Так в чем же подлинный смысл?
Тьму разбила вспышка непроницаемого мрака, но Кирилл успел нащупать в толчее режущих вероятностей свободный ход ответного удара. Интегралы сомкнулись в патовой позиции — антиоптимум Парето фехтовальных учебников и традиций кэндо, — отбрасывая резкие блики на непроницаемые маски.
Борис убрал интеграл, поклонился.
— Вот и ответ.
— Внезапный удар, наставник?
— Предательство, стажер, предательство. Ярчайший смысл эйдоса. Разрыв возможностей, убийство вероятностей. Предать не так уж просто, как кажется. Чтобы предать, нужно стать единым целым, слиться с другим, забыть о себе и своих амбициях, но самое важное и невыполнимое — не думать о предательстве.
Тела были ужасны и безобразны в своей ухоженности, отмытости, антисептичности, которые превращали их в нелепые манекены и игрушки для примерки и воспитания порока. Тяжелый шар прокатился сквозь рассеянные ряды кеглей, разбрасывая их в стороны, вминая тонкие целлулоидные поверхности, не сдерживаемые никакой полнотой содержания, лишь спертой пустотой свершившегося разложения. Под хрустальным светом яркие блики ложились на бессмысленное шевеление, оптическая резкость фонтанов цветов и оттенков вырывала из неразборчивой слитности намеки на подлинно живую жизнь, но при ближайшем рассмотрении рельеф сделанного тела распадался на несоединимый анатомизм проспиртованных мышц в театре мертвых. Слепые глаза и растянутые рты с языками, жаждущими вкуса, шелест трущейся кожи и слабые взмахи крыльев бабочек, траурными цветами распустившиеся на стенах верхних галерей.
— Прах и тлен. Тлен и прах, — бормотал Мартин, улавливая в облагороженной среде отвратные примеси шизофрении, приторным гниением вплетенной в темноту его личного пребывания.
Поначалу Фарелл старался перешагивать через людей, боясь что боль вернет силу в выпотрошенные мозги, но потом пол коридора скрылся под белесым слоем, как прогнивший сыр, усеянный толстыми личинками, и шипованные подошвы отмечали их путь взрывающимися черной синевой гематом на шелковистых подкладах величия и достоинства.
Кто-то ведь должен был уцелеть в этой схватке ума и соблазна, говорил себе Фарелл, заглядывая в драпированные ложи, провонявшие насилием и наслаждением, в уютные гнезда змей, где среди обглоданных останков дергалось в припадке невозможной ломки все такое же совершенство пластиковых лиц. Крайний рай, прибежище самых отвратительных отбросов Ойкумены, фальшивая подделка величия, свиньи, хряки Внешних Спутников, которые пытались разыграть любительский спектакль и теперь наказаны яростью профессиональных ценителей. Отбросы, недостойные внимания, не привлекающие внимания, стонущие останки растоптанного обмана. Как объяснить им, что в общении живых мы знаем других людей с гораздо более внутренней стороны, чем внешней? Мы чувствуем в них этот скрытый и никогда не проявляемый до конца апофатический момент вечного оживления, посылающий из глубин человеческой сущности наверх, на внешность, все новые и новые смысловые энергии. И только благодаря этому становится подлинно живой человек, а не статуя, не мумия.
Любить, презирать, уважать можно только то, в чем есть нерастворимая и неразложимая жизненная основа, упорно и настойчиво утверждающая себя позади всех больших и малых, закономерных и случайных проявлений. Лицо человека есть именно этот живой смысл и живая сущность, в одинаковых очертаниях являющая все новые и новые свои возможности, и только с таким лицом и можно иметь живое общение как с человеческим, неважно, что мы вкладываем в это общение — презрение и ненависть, интерес и равнодушие, надежду и отчаяние.