Владимир Шибаев - Прощай, Атлантида
Женщина куда-то на секунду запропастилась, потом опять зашептала:
– Ты что же тогда, кобелек, на мою уду не попался. Или не хороша? И лиса у меня, что надо. И запах из флакона, только Лизке, сбежавшей с фронта, и давала.
– Да я не очень, по настроению, – ушел от ответа Арсений.
– Жена-то хоть какая завалящая у тебя есть?
– Пока нет.
– Вот то-то и оно, и Краснуха рассказывала. Живет, говорит, как волк в уголке Дурова. Три часа тебя ждали. А как обходишься? Приходящую в пухе-перьях валяешь, или по случаю?
– По случаю, – буркнул Арсений, вспомнил Риту и замолк.
– Ты бы полюбил кого, – жалостливо предложила Эвелина. – Мне один очень хороший и образовавшийся мужчина на днях говорил про тебя тоже. В кафе "Приют беременного" подрабатываю. Одни слова, мол, обожает, опереточные. И жизнь больше себя любит. Слова хорошо друг дружку шептать, но одной головой не проживешь, надо и руками-ногами ворочать. Вот я, – на секунду замолкла Эвелина. – Некогда мне было до сорока годков любить… Одного только и любила. Расскажу тебе про Вальку, раз ты непонятливый и все одно – на привязи…
Одна я у мамки была, а мамка – такая, как я, статная и певунья. На всю деревню первая… Ну, вторая девка. Но жили тогда уже мы совсем одни, дед-то помер, по пьянству спрятавшись от трудодней под косилку. Колхоз наш такой был: весной сеять – а семена только у мышей, и то у тех, кто позапасливей, с кулак размером. Одна оглобля на три двора, три ямы на одну избу. И стал к нам захаживать председатель, кривой битюг, раньше клещом укушенный, я его запах за полверсты чуяла. Звали все его "Красный партизан" по колхозному имени. Приходит и говорит мамке, усаживаясь на скамью – отберу у тебя, говорит, Дарья, огород, сучье ты вымя. Душ у тебя на дворе одна ведь?! И на меня глядит. Мать кричит: "Одна, одна я. Не отбирай, партизан, сдохнем". Парней в деревне мало, кто был – все в город ушли, и оттуда пишут, чтоб сало слали. " Отберу, – обещал партизан. – Все одно не вспашешь". Мамка ревет и лбом об стол бухается. Стал партизан у нас оставаться за занавеской, мамку таскает, а потом пугает пионерскими и партийными словами. Но почти ничего не давал, чтобы, видать, не разбаловались.
Как-то, мутного выпив, и на меня набычился. А мне уже четырнадцать, и тоже соков от земли напилась. " Девку, – говорит, – давай. Пора ей в коровник. Пшена отпущу". А в коровнике вместо ковров – дыры от коров. Мамка бросилась к нему и давай плакать и брюки целовать: " Не дам, – кричит, – маленькую. Лучше убей". А партизану это руководящая обида, что поперек. " Девку давай", – повторил партизан, мамашу стряхнул и вышел, тряся укушенной головой. Мать посидела у бутылки пол дня, вскочила и крикнула: " Не возьмешь, сучек, готовенькое". А мне велела – собирайся. "Куда?" – спросила я покойницу, царствие ей небесное. "За кудыкины горы, голосовать", – ответила. Встали мы у придорожной канавы, на трассе. Один грузовой прошел, другой. Мамка говорит: " Эти все рожи кривые, щас найдем. Ты, – говорит, – все делай, что шофер попросит. Так уж нам повезло". Еще одного мать остановила, и опять уехал. Тут и другой. Мамка о чем-то сговорилась и меня в спину пихает. Я в кабину влезла, там мужик, молодой красавец с бархатными зоркими глазами. А меня трясет странная лихорадка, ноги и руки бьются, и я на мужика гляжу во все глаза. Он вынул колбасу, хлеб. " Поешь, – говорит. – Хочешь?" Я молча головой мотаю и, знай, трясусь. " Выпьешь?" – испытующе посмотрел на меня сероглазый мужик и портвейн протянул. Я взяла, сильно хлебнула и бутылку уронила. Он подождал еще минуту, вперед на дорогу посмотрел, вынул четвертной билет и мне за пазуху сунул и, стиснув зубы, сказал:
– Пошла отсюда к чертовой матери, – и распахнул дверь.
А я кульком вывалилась, но оглянулась. Он дверь закрывает. Но я уже тогда наглая была, дверь придержала, и спрашиваю его, вся трясясь:
– Дяденька, а Вас зовут-то как?
– Николай, – ответил красивый человек, в сердцах хлопнул дверью и дал по газам.
К ночи заявился "красный партизан", уже розовый под парами и заорал – все, больше не жду. Но мамка вдруг ласковая и знойная стала, со всех сторон партизана лижет и шепчет:
– Идем, выпьем-закусим, мне отходную в последний раз. Сильно я к тебе, такому мужчине, прикипела. А потом уж приведу, полакомишься.
Ушли они в избу, а мамка через два часа, будто по воду, выскочила, уже пьяная и вот в сарай меня затолкала, как вот теперь другие – тебя". Не высовывай носа", – только и сказала. Прошло часть ночи, а уснуть я не могу, все в сене кручусь, как колодезное бревно. Потом забылась, и привиделось мне – будто вышла я на дорогу моего сероглазого бархатного Николая встречать, а его все нет. И от этого мне жарко, и все жарче становится, будто тело мое горит тугим сочным пламенем. Проснулась, глянула наружу – изба с четырех углов пылает, вокруг соседи бегают с ведрами. Увидела только – выскочил партизан в горящем исподнем, и с горящей, как желтый снег, головой. Один, подхлебала, взялся его тушить, так тому ведром по спине въехали. И вот – поверишь? – глупый ты без любви человек, я этого одного Николая сероглазого всю жизнь, может, и любила, и ждала. Это теперь только успокоилась Эвелина Розенблюм, и хорошего, может, встретит. Вот не знаю, уберегу Краснуху от разного? Разное кругом бродит на нашу голову. И кого тогда жечь? Пойду тогда к чертовой матери, – закончила Эвелина.
Вдали кто-то крикнул: " Ей, кто тут?", потом стих, и рядом погодя раздался жаркий шепот:
– Мамка, вот ключи. Кабанчик-то спит, я мимо ихних прокралась под видом, что тетрадку геометрию мне срочно, – вот умора. И ключ у него из кармана куртки на стуле тяну, а он сопит. Вот, умора. Кабанчик, а сопит, ему-то хрюкать надо.
– Да давай ты скорей, доиграешься. Эх, не сносить нам с тобой головы. Краснуха, ключ обратно снеси, скажи – географию отрешала. А ты, малохольный, отнекнешься – мол, открыл, слесарь, мол, какие дела…
Щелкнул замок, и отворилась, бухнув, железная дверка.
– Спасибо, девушки, – еле успел мекнуть географ и метнулся было в сторону, прижав чемоданчик.
Но остановил его на секунду голос девчонки Краснухи, подскочившей к нему.
– Дядя, Вы не расстраивайтесь, наверное мамаша вам про Николая рассказывала. Все расстраиваются, а Элоизка даже плакала. Так вот, не было никакого Николая. Все у нас трассы обычные, – и убежала.
Несколько сбитый географ на секунду замер, а потом по каким-то подсобкам и сараям легкой тенью помчался на волю. Но у стеклянных дверей "Касабланки" замешкался, и сзади выскочила дородная фигура строжевого пса, передернула затвор и заорала неблагим матом: " Грабят…грабят…держи!".
Так стремительно Арсений еще никогда не бегал, самое непотребное, что очень ранним утром, почти ночью городок оказался жив, трижды кричали "вон он!", "хватай!", и заливались трели, похоже, милицейских свистков и стреляли снопами огня краской крашеные лампы. Так страшно хотелось жить, что ноги его пробежали в миг знакомой дорогой – мелькнул косогор железнодорожного откоса, споткнулся он и о вонючую песочницу, где пацаны любили "кофе и сигареты", толкнул две-три трухлявые картонки, юркнул в щербатый лаз и тут попал в тупик.