Люциус Шепард - Жизнь во время войны
– Сукин сын! – Минголла стукнул кулаком по ладони.
– Не шуми! – Дебора склонилась над Амалией, которая, похоже, снова погрузилась в глубокий сон. – Ее нельзя перебивать. Она просто замолчит, и все. Черт! Придется будить заново.
– Незачем. Она уже все рассказала. – Минголла встал у двери и стал смотреть на летаргическое шевеление деревни. Женщины перебирали рассыпанную на деревянных подносах кукурузу, в гамаках качались сонные дети, бродили вперевалку надменные свиньи. – Все, как ты говорила. Намеки. Этим Исагирре и занимался.
Она встала рядом с ним в дверях.
– Я не понимаю.
– Те, кого она называет «другими», – это персонажи рассказа о двух кланах, свихнулись на особой траве, которая дает им ментальную силу. Как и мы, могут влиять на людей, но у них это получается гораздо медленнее. Они слабы. – Он горько рассмеялся. – Но они прячутся. Их силу просто так не обнаружишь.
– Ты уверен?
– Разбуди эту засранку, выкачай из нее все, что сможешь, и на хуй Панаму.
– Бесполезно. Она говорит одними и теми же цитатами. Наверное, ее так запрограммировали. Я просто не понимала, откуда взялись эти странные семейства. – Дебора посмотрела на Минголлу и, словно испугавшись их близости, пошла к реке.
– Ты куда? – крикнул он. Она не остановилась.
– Погулять... подумать. Он догнал ее, пошел рядом.
– Я с тобой.
– Не надо. – Дебора остановилась у хижины; у самого входа две голые девочки лепили из грязи пирожки. – Я лучше сама.
– Надо же поговорить.
– Кажется, все уже ясно.
– Между нами не все ясно.
– Это бессмысленно.
– Херня! Для тебя не бессмысленно, я же вижу! Дебора отступила на шаг, но не от испуга, а будто хотела издалека увидеть всю картину.
– Прости, – холодно сказала она. – Ты, наверное, что-то подумал. Но на самом деле...
– Ага. Знаешь что...
– ...у нас нет ни малейшего шанса на близость.
– Ты все равно не сможешь задавить собственные чувства.
– У меня нет никаких чувств.
Она повысила голос; две маленькие девочки смотрели теперь на них с благоговейным страхом.
– Конечно, никаких чувств, откуда – ты спасаешь мне жизнь якобы для того, чтобы я разбудил эту Амалию. Зато когда мы ее будим, ты утверждаешь, что она уже и так рассказала все, что знает. Зачем я тебе понадобился? Зачем ты меня спасала?
– Из чувства долга, – сказала Дебора. – Я тебя в это втянула, не кто-то.
– Не говори ерунды. Я без всякой Амалии вижу, что ты меня любишь.
Лоб ее прорезали злые морщинки.
– Если ты думаешь, что я позволю эмоциям управлять моими поступками, то ты просто меня не знаешь. Революция – это...
– Нет давно никакой революции,– напомнил Минголла.
– Может, и нет. Но я намерена выяснить, что происходит, и никакие чувства мне не помешают.
– Что за чухню ты порешь?! – воскликнул Минголла. – Прям как в кино: «Прости меня, Мануэль, но пока все плохое не стало хорошим, мое сердце принадлежит борьбе».
Она изо всех сил хлестнула его по щеке, затем по другой, от такого шквала у Минголлы запылала кожа. Он поймал ее запястья и, когда она замахнулась коленом, оттолкнул в сторону.
– Ублюдок! – Скрючив пальцы, она таращилась сквозь пряди волос сумасшедшими глазами. – Тупой ублюдок! – Развернулась на пятках, зашагала прочь и скрылась за хижиной.
Минголла сжал кулаки, очень хотелось кого-нибудь стукнуть, но рядом был только воздух. Маленькие девочки смотрели на него во все глаза и очень серьезно.
– Знаете что, – сказал Минголла, – когда вырастете, становитесь лесбиянками.
Они переглянулись и хихикнули.
– Я серьезно, – сказал он. – Все лучше, чем это говно.
Он побрел к реке, стирая со щек жар и оглядываясь на хижину, за которой скрылась Дебора.
– Я тоже тебя люблю, – сказал он.
Глава одиннадцатая
В иные дни Минголле казалось, что он продирается сквозь вакуум, безвоздушную серость, порожденную бесцельностью его существования, а в другие – что он вообще никуда не движется, жизнь течет мимо, огибая утес, на который его зачем-то выбросило. Нечего делать, некуда идти. Цели кончились, а обида на Дебору хоть и всколыхнула с новой силой Минголлины чувства, но энергии что-то решать у него не было; может, она и права, думал Минголла, чувства и вправду мешают долгу – он завидовал ее самоотверженности, но встречаться с ней каждый день было настоящей мукой. Всякий раз, когда их пути пересекались, он, как вампир в предчувствии горячего блюда, впитывал любой запах, любой, даже самый невинный знак возбуждения; представлял, как пробирается за ней в Панаму, спасает ей жизнь и получает в награду неописуемое блаженство. Он подозревал, что Дебора не случайно медлит с отъездом, что ей тяжело его отталкивать, и это повышало его шансы – однако выигрыш означал бы для него продолжение войны, а Минголла сомневался, что способен выносить все это дальше. На сердце у него камнем висела память о мертвых и не давала сдвинуться с места. Он чувствовал их всех. Они были тверды, основательны и сдержанны. Но еще тверже и основательнее была мысль о том, что он оказался пешкой в чьей-то столетней игре. Верилось с трудом: облаченная в слова, эта мысль превращалась в нелепую фантазию. Однако чем больше он разбирался в пережитом, тем отчетливее видел, как фантазия и быль соединяются вместе. Враждующие кланы из рассказов Пасторина, та легкость, с которой манипулировали самим Минголлой, да и почти вся война были пропитаны одним и тем же раствором – неестественной надменностью, заставлявшей Минголлу поверить. Вера пробуждала гнев, а гнев – стремление понять, что за извращенный порок лежит в основе войны. Но и гнев, и стремление понять уступали простой душевной усталости, и Минголла не делал ничего. Он часто ходил к вертолетной яме, иногда вместе с Нейтом Любовом. Закат был для этого лучшим временем. Заливавшие вертушку лучи вспыхивали сквозь кроны деревьев красным или оранжевым светом, отскакивали от стекол солнечными зайчиками, рисовали на черном металле зубчатые узоры, и огромный силуэт вертолета становился похож на зловещее пасхальное яйцо, дожидавшееся, когда его подберет столь же чудовищный ребенок. Этот свет сгущался вокруг Минголлы, облекал его в черно-оранжевые доспехи, и в голову лезли романтические мысли о высоких целях и одиноких героических подвигах. Иногда компьютер заговаривал с ним, но Минголла не отвечал: ему не нужны были ни утешения, ни дружба. Скелет пилота и голос механического божества лишний раз напоминали о том, что война – жульничество, а Минголла и приходил сюда по большей части затем, чтобы не забыть, с чем имеет дело.