Шимун Врочек - Сержанту никто не звонит
— У-у-уа-а-а!! — заревел я, рывком кидаясь к воткнувшемуся в землю трезубцу. Ретиарий отпрянул от моего рубящего удара, и, делая вид, что трезубец ему необходим, как младенцу кормящая грудь, закружил вокруг, время от времени осыпая меня нелестными эпитетами и потихоньку приближаясь к месту, где он потерял свою сеть.
Глупый, глупый мирмиллон, — думают сейчас трибуны, — неужели он не видит...
Вижу, граждане, вижу и получше многих из вас. Сейчас ловец схватит свою сеть, и я буду пытаться ему помешать, но не успею — я специально не успею, хотя и сделаю это очень естественно — вам не поймать меня на фальши, как вы не старайтесь, а вы и не будете стараться — вы пришли сюда отдыхать и развлекаться, вот мы вас и развлекаем... Как можем, и как умеем.
Ретиарий схватил свою сеть. Я прыгаю к нему, но не успеваю — совсем чуть-чуть не успеваю, но все же, и попадаю прямиком в сеть, запутываюсь, и с грохотом, слышимом даже в задних рядах цирка, падаю, роняя меч, и кричу на земле, как всем им кажется, от бессильной ярости...
Я продолжаю играть, я вхожу в роль, как нож в подогнанные ножны, и именно за это меня ценит ланиста — не за силу, есть намного сильнее, не за умение владеть оружием — здесь я тоже не самый-самый, и даже не за искренность — я всегда искренен, даже когда утверждаю, что небо если еще не упало, то вот-вот упадет -, нет, не за это... Я играю, и заставляю играть других, я демиург арены, и попавшие со мной в круг действуют так, как представлял я, еще только готовясь обнажить меч, и люди верят, что все это — правда.
Я роняю меч и кричу на земле, как всем им кажется, от бессильной ярости. Ловец бежит к трезубцу, оглядываясь на ходу, и ускоряет бег, увидев, как я страшным усилием пытаюсь разорвать сеть, веревки трещат — они не слишком крепкие, об этом договорено с ланистой, и начинают поддаваться нажиму...
Трибуны замирают — вот она, кульминация, момент величайшего торжества для меня, когда я чувствую, как сердца бьются в унисон с моим, и они — мои, все — мои, и их жизни теперь зависят от каждого моего жеста, слова, телодвижения, взгляда...
Особенно — взгляда.
Отчаянный, яростный взгляд не сломленного, дерущегося до конца, человека, воина, и трибуны прогибаются под его тяжестью, и симпатии теперь на моей стороне — теперь я для них не бывший раб, а ныне гладиатор, нет, теперь я нечто несравнимо большее...
Почти бог.
Да я и сам в этот миг чувствую себя богом...
...Ловец бегом возвращается, держа трезубец правой рукой на весу, подобно метателю копья. Я делаю последнее усилие, и — сеть разорвана, меч — в руке, но ноги все еще стянуты, и я поднимаюсь на одно колено, играя лицом боль, ярость, переходящую в отчаянную решимость и последнее спокойствие воина, для которого безразлично — жить или умереть.
Трезубец бьет меня в грудь, отлетает, отбитый щитом. Но удар настолько силен, что щит разлетается на куски, а мое плечо окрашивается кровью. Ничего страшного, понимаю я, всего несколько неглубоких царапин, но публике этого не понять — она видит кровь, видит гримасу боли на моем лице, и взрывается криками. Успех!
Лицо ретиария... Искаженное боевой яростью, с глубоко посаженными горящими глазами — прекрасно, это не фальшь, это — настоящее. Хорошо!
Новый удар! Я блокирую клинком, про себя браня его идиотскую форму, но что делать — наше оружие и доспехи порою выглядит самым странным образом — таковы условности боя на арене, и не мне их менять. Главное — привлечь публику, остальное приложится.
Еще удар. Я с трудом отбиваю его, пытаюсь встать с колен — сеть не дает. Все они видят раненого, измученного, но все еще могучего бойца — крики не стихают, но теперь кричат не только мне... Добей его! Не дай ему подняться! — это уже ретиарию.
Все, пора заканчивать. — понимаю я, — Публика уже натешилась, будет с нас, пора...
Коротким молниеносным ударом я вышибаю трезубец из рук ловца, и, на возврате клинка, рассекаю ему грудь. С коротким — Хх-а-а! — он отшатывается, запинаясь, падает на песок, и смотрит на меня безумными глазами с побелевшего лица — все, доиграли... Заканчивай!
Еще не все, ловец, еще не все... Осталось еще кое-что, чего никак нельзя упустить...
Я срываю проклятую сеть с ног, делаю два шага по направлению к лежащему ловцу, и ставлю на него ногу — прости, друг, они ждут, что я так сделаю — и, поднимая вверх правую руку с мечом. Взгляд на трибуны — это победа, и не только моя, но и ваша, я знаю, что вы дрались со мной, чувствуя всю мою боль, ярость, ненависть, отчаяние, так почувствуйте как я горд, почувствуйте мою радость, и облегчение оттого, что бой наконец-то кончился, и я могу пойти в казармы, отдохнуть, отмыть грязь, пот и кровь, а затем пойти в кабачок, и выпить полную чару неразбавленного вина, наслаждаясь покоем...
Я оглядел трибуны — и увидел, как все держат руки с поднятым вверх большим пальцем...
Тебе только что даровали жизнь, ловец — ретиарий, и не смотри на рану так — жить ты будешь, это я тебе обещаю; я ж не первый день на арене, могу убить одним незаметным движением, но могу и нанести страшную на вид рану во всю грудь, от которой не пострадает даже ребенок... Тебе я всего лишь срезал полоску кожи — крови на вид — озеро, а вреда никакого...
Верь мне, ловец — я не бросаю слов на ветер!
Ведь я — мирмиллон...
И этим все сказано.
ВРЕМЯ ПРЕДАВАТЬ
— Время.
— Да. Я знаю. Уже иду... Сейчас, — голос казался чужим. Высокий худой человек с седеющими висками, полжизни уже позади, и вот он — час... пришёл. Незваным.
В молодости всё казалось проще. И — легче, что ли... Да, он понимал, что будет страшно, трудно, невыносимо, но так... нелепо, ненужно... Нет, в молодости многое кажется проще.
Тёмный тяжёлый плащ вздымается ждущей шторма волной. Серебряная фибула, не украшение даже... пряжка... дешёвая, в любой лавке за гроши, если поторговаться... за два жалких дирхема.
Он провёл ладонью по полустёртой чеканке. Круг, разделённый пополам ломаной стрелой, привычной шероховатостью отозвался под пальцами...
Всё. Время. Пора.
— Твой последний шанс...
Голос судьи твёрд, как кора столетнего дуба, и сам он такой же. Кряжистый, старый, и пальцы... Корявые корни вросшего в землю великана.
— Мальчишка, — говорит судья, — глупый самонадеянный мальчишка... Он, не ты... Ты — другой. Вор. Предатель. А парня жалко. Виселице всё одно — молод, стар, глуп, виноват, не виноват...
— Отпусти. Его, не меня, — просит он.
Потом опускает голову и смотрит в пол. Долго смотрит.
— Я... сознаюсь. Во всём.
Судья качает огромной седой головой, по-отечески усмехаясь.
— Дурак, — говорит он. — Вор. Предатель. Ты и так сознался... Пацана казнят, вздёрнут — с твоих, между прочим, показаний. А пытка... Что — пытка? Мы её применить-то не успели, такого соловья как ты, надо слушать, не ломая крыльев...