Дин Кунц - Улица Теней, 77
Айрис
Они хотят оставаться вместе, но они также хотят немедленно подняться на третий этаж, чтобы повидать каких-то живущих там женщин. Уже так много людей. Скоро их станет еще больше.
Один голос — это нормально. Два уже трудно слушать. Теперь их пять, и то, что они говорят, для нее уже и не слова, наполовину — какое-то жужжание, словно они осы, осы в комнате, слова бьются о ее лицо маленькими крыльями, жужжат, жужжат, и в любой момент слова могут начать жалить ее, жалить и жалить, и она не сможет этого выносить, начнет кричать, хотя ей этого не хочется, а если начнется крик, она может и ударить, пусть ударять она не умеет, и не хочет ударять, и никогда не хотела.
Она пытается блокировать голоса, пытается услышать звуки леса такими, как эти звуки описываются в книге: «…кудахтанье фазанов, громкое и пронзительное. Светлый и гордый крик сокола, доносящийся из небесной выси над кронами деревьев, прорывался сквозь неумолчный хриплый вороний хор».
Звуки животных — это нормально. Голоса животных ничего от тебя не хотят, не просят тебя что-то делать, не ждут, что ты им ответишь. Голоса животных успокаивают, точно так же, как тебя успокаивают звуки леса.
«И падающие листья шептались среди деревьев. Они трепетали и беспрерывно шуршали, слетая с вершин и веток. Нежный серебристый звук падал и падал на землю. Как же приятно просыпаться, как же приятно засыпать под этот загадочный и меланхоличный шепот».
Сквозь звуки животных и шепот листьев до Айрис доносится голос мамы, проникает в защитный лес, которым она окружила себя, вновь зовет ее на путь Бэмби. Из любви к олененку, который живет в другом, отличном от ее мире, в книжном мире, и из любви к маме, любви, которую она никогда не сможет выразить, Айрис держит голову низко опущенной и идет со стадом. Они идут и поднимаются, и снова идут, и уже дверь, а за дверью новое место, и две старые женщины с такими приятными голосами, что она решается взглянуть на них.
Одна держит в руке пистолет.
Айрис тут же прячется за листву в своем разуме, возвращается к первым дням жизни олененка, когда Бэмби пришел в ужас, увидев, как хорек убивает мышь.
«— А мы тоже когда-нибудь убьем мышь?
— Нет, — ответила мать.
— Никогда?
— Никогда.
— А почему так? — с облегчением спросил Бэмби.
— Потому что мы никогда никого не убиваем, — просто сказала мать.
Тревога тут же оставила Бэмби».
* * *Сайлес Кинсли
Вместо четвертой спирали синего света из открытого люка вырвался яркий, ослепляющий луч, сильно насыщенный цветом, не прозрачный, каким бывает обычный свет, синий-синий и с внутренними завихрениями. Луч устремился вверх, более напоминая не свет, а воду, бьющую под большим давлением из лопнувшего трубопровода. Сияние засинило все: бетон и теплообменники-охладители, трубы и бойлеры, лицо Микки Дайма, и его руки, и белую рубашку, даже тени стали сапфировыми. Как в тот раз, когда крышку люка сорвало с петли-шарнира, часы Сайлеса завибрировали на его руке, пряжка ремня — на животе, пистолет охранника в кармане дождевика принялся колотиться о бедро. Тяжелые машины и бойлеры намертво закрепили в бетоне, но металлические корпуса трещали и звенели, словно могли сорваться, разрывая сварные швы и ломая заклепки.
Свет бил из люка десять секунд. Может, пятнадцать. Но, когда потух, его воздействие осталось, возможно, даже усилилось. Едва исчезла эта яркая синева, из толстых стен донесся какой-то странный звук, пронзительный и дребезжащий, отдаленно напоминающий свист помех в коротковолновом радиоприемнике, словно сложная структура стальной арматуры в толще бетона передавала эту синюю энергию в другой, отличной от света форме, во все уголки здания.
И тут же, будто призванный этим пронзительным дребезжанием, из-под «Пендлтона» донесся уже знакомый Сайлесу гул. Пронзительность усилилась, гул прибавил мощности, наконец звуки эти, на пределе громкости, как-то слились воедино, и в тот самый момент все изменилось.
* * *Микки Дайм
Перед его глазами все замерцало, словно тепловые волны прокатывались по всему помещению, но никакой жары он не почувствовал. Ряды машин расплылись. По ним пошла рябь. Комната вдруг превратилась в мираж. Микки подумал, что сейчас она исчезнет из виду, как фантомный оазис тает в воздухе на глазах измученного жаждой путешественника в Сахаре.
Флуоресцентные лампы в квадратных плафонах под потолком разом погасли. Слабенький желтый свет из неравномерно расставленных и странного вида светильников, непохожих один на другой, которых ранее не было, придал помещению иной, тревожащий вид. Теней прибавилось, они стали более темными и зловещими.
Машины более не издавали никаких звуков. Массивные бойлеры и теплообменники-охладители покрывал толстый слой пыли. На грязном полу валялись осколки флуоресцентных трубок, обрывки бумаги, ржавые инструменты. Клочья меха, разбросанные кости, а то и целые скелеты крыс предполагали, что эти зверьки какое-то время здесь жили, но уже в прошлом.
Температура воздуха заметно упала, хотя и не до уличной декабрьским вечером. Микки ощущал запахи плесени, сырого бетона и чего-то прогорклого. Последний запах то появлялся, то исчезал.
Крышка люка лежала на положенном месте, словно никогда и не взлетала к потолку, тускло-красная от ржавчины и пыли. Резиновая прокладка по ее периметру потрескалась и выкрошилась.
Вернон Клик исчез. Чехол и эластичные ремни, закрепляющие его на трупе, исчезли.
Мертвый Джерри тоже исчез. Его младший братик. Исчез.
И грузовая тележка.
Исчезла.
Мать Микки знала все. Если бы такое случилось при ней, она бы уже выдвинула объясняющую случившееся версию.
Микки никаких версий в голову не приходило. Он стоял, как громом пораженный. Закрыл глаза. Открыл. Произошедшие необъяснимые изменения никуда не делись.
Ему требовалась ароматерапия, чтобы прочистить мозги.
Ему требовалось провести какое-то время в сауне.
Он чувствовал себя глупцом. Никогда раньше глупцом он себя не чувствовал.
Его мать говорила, что глупость следует признать преступлением, которое карается смертью, да только, куда ни посмотри, глупцов хватало везде, поэтому в мире не хватило бы стали, чтобы изготовить достаточное количество ножей для гильотин, и не нашлось бы стольких палачей.
Ему недоставало матери. Больше, чем всегда. Он чувствовал ее утрату. Острее, чем всегда. Очень остро.