Юрий Шушкевич - "Вексель Судьбы" (книга первая)
Я по-прежнему горжусь тем, что достаточно много сделал для советско-германского сближения в 1938-1939 годах, отправляя в Москву шифровки о настроениях в руководстве Рейха. Моя информация была весьма высокого уровня, я черпал её, в частности, из бесед со Шпеером, вращавшимся в ближнем круге Гитлера, с которым мне ещё при жизни отца удалось познакомиться в архитектурной мастерской Трооста, или из разговоров с рейхсмаршалом авиации Герингом, который полюбил наведываться в мой салон, находившийся по соседству с его министерством, в поисках редких картин и старой бронзы. Я истово верил, что если между СССР и Германией не случится войны, то эти прекрасные ростки нового в моей стране со временем обязательно разовьются в прочное древо здорового, наполненного творческим началом и внутренней красотой грядущего бытия.
В силу этой причины нападение Германии на СССР явилось для меня не просто знаком вероломства и предстоящих невиданных утрат, а прежде всего оскорблением моих самых глубоких и искренних ожиданий. В отличие от других, я мало следил за положением дел на фронтах, меня гораздо больше интересовало, как поведёт себя русский народ в час испытаний. Я скупал и прочитывал все немецкие и шведские газеты, слушал английское и московское радио и даже специально заходил в различные бары и кафе, чтобы не пропустить возможность пообщаться с кем-нибудь из немецких офицеров, которые могли иметь отношение в восточному фронту и поведать что-то важное для меня. Мне было необходимо знать, не произойдёт ли с народом в России та страшная метаморфоза, что надломила его в минувшую войну, и не загаснет ли в нём ещё не успевший набрать силу огонь веры в свою лучшую судьбу -- хотя с каждым днём войны я всё отчётливее начинал понимать, что скорее всего, все эти "огни" и "ростки" -- не более чем выдумки моей погибающей души, не выдержавшей столкновения с рациональностью и цинизмом западного мира.
Мои первые дни в осаждённой Москве, когда в по-прежнему уютной квартире Николая Савельевича я смог, наконец-то, отогреться и прийти в себя, не прибавили мне надежды. Бесконечные разговоры о недавней страшной октябрьской панике, о толпах москвичей, бросивших всё и рванувших из города, словно с тонущего корабля, о госпитале с ранеными, откуда удрали врачи и где перевязки и уколы бойцам приходилось делать старушкам-нянечкам, о разграбленном озверевшей толпой эвакуационном эшелоне в Мытищах или о лагерном пункте в подмосковной Капотне, откуда 16 октября сбежала охрана и уголовники разбрелись по городу, -- все эти свидетельства распада воспринимались мной значительно тяжелее, чем смакующие поражения Красной Армии выпуски Die Deutsche Wochenschau. А чего стоила поведанная Евдокией Семёновной история о том, как буквально пару недель назад, во время утренней передачи советского радио, в приёмниках по всей Москве вдруг зазвучал Horst Wessel, нацистский партийный гимн? Если подобная диверсия стала возможной в святая святых красной пропаганды, то нетрудно представить, с каким остервенением и ненавистью в других местах люди должны были разрушать и затаптывать в грязь свои недавние идеалы... А мои собственные разговоры с самыми различными людьми в поезде и на станциях, а также беседа с мрачным шофёром таксомотора, который привёз меня сюда, -- отовсюду сквозила убеждённость, что Москва будет непременно немцами взята! Хотя само по себе наличие такси в городе, от предместий которого до переднего края врага остаётся не более нескольких десятков километров -- уже неплохой знак.
И вдруг совершенно неожиданно я узнаю от милейшей Евдокии Семёновны, что в Зале Чайковского с середины октября открыт сезон и каждый день там идут концерты, смещённые, правда, из-за комендантского часа на светлое время, а всю последнюю неделю в соседнем Мюзик-холле выступает джаз! И я, наплевав на отсутствие прописки и разрешения на въезд, отправляюсь на Триумфальную в кинотеатр "Москва" смотреть только что вышедший на экран кинофильм "Дело Артамоновых". Ну а уже после сеанса, как когда-то в лучшие годы, гуляю по Тверской, где по-старому работают кафе, рестораны и даже открыт Елисеевский гастроном! Там же я становлюсь свидетелем сцены, будто бы нарочно поставленной неведомым режиссёром: из притормозившего автомобиля вдруг выходит генерал-майор Рокоссовский, его сразу же обступает толпа москвичей, я оказываюсь рядом и слышу, как на задаваемый всеми один и тот же вопрос "удержим ли Москву" Рокоссовский отвечает, что "удержим во что бы то ни стало" и что "силы у нас есть!" От честного и спокойного голоса генерала проходит страх -- и я внезапно понимаю, что снова вижу перед собой тех же самых полюбившихся мне людей, которых я встречал и которыми не переставал восхищаться в счастливые времена моих прежних к ним визитов.
Всё это означало, что мой новый мир и моя новая вера -- выдуманные или реальные, не знаю, -- вновь обрёли под собой опору и ось для развития. Стало быть, все мои скитания и жертвы были не напрасны, как не стала -- очень сильно надеюсь! -- напрасной и эта последняя история, в разгар войны перенёсшая меня из благоустроенного осеннего Берлина в холодную Красную столицу.
Но - обо всём по порядку.
Август 1941
Эта последняя моя история началась в Берлине в середине августа.
Шла седьмая неделя германо-советской войны. Нося в кармане с тридцать первого года германский паспорт, имея собственное заведение на престижной Краузенштрассе и поддерживая вполне искреннюю дружбу с весьма многими влиятельными персоналиями в высшем руководстве Рейха, я опасался, что мне будет непросто проявлять равнодушие или, не дай бог, поддержку германскому наступлению на Россию, и поэтому предполагал, что предельно сокращу своё появление на людях или даже надолго уеду в Верхнюю Саксонию, где в деревенском домике доживал свой век двоюродный брат отца, престарелый царский генерал Рощаковский.
Однако мне не пришлось скрывать своё лицо. За исключением единичных случаев, когда в каком-нибудь кафе подвыпившая компания эсэсовцев начинала орать тосты за победу "над жидо-большевизмом", большинство берлинцев были не в восторге от этой авантюры фюрера. Все, кто знал меня, в разговорах со мной были предельно воздержаны, аккуратны и даже, как мне казалось, хотели выразить и передать мне своё сочувствие. Если газетные репортажи о сбитых английских бомбардировщиках порождали у большинства берлинцев естественную из их положения ненависть и законное чувство мщения, то фотографии мёртвых красноармейцев и горящих советских городов вызывали молчание и оторопь, и я многократно обращал внимание, как многие стараются поскорее перевернуть газетный лист.
Сначала я не мог понять, с чем связаны эти неожиданно возникшие и нетипичные для уверенных в своих силах немцев настороженность и скепсис -- ведь репортажи с восточного фронта были бодры и предрекали скорую победу. Я полагал, что немцы, привыкшие добиваться успеха путем концентрации усилий, подспудно не приемлют войну на невиданном в человеческой истории фронте, растянувшемся от Арктики до Чёрного моря. Ответ на эту загадку сообщил мне за второй или третьей кружкой пива в ресторане на Курфюстендам мой давнишний знакомый полковник СС Мартин Бюркель: разоткровенничавшись, он признался, что "фюрер дезинформирован насчёт влияния евреев в СССР, в результате чего Германия оказалась втянутой в борьбу с великим русским народом -- с самым, возможно, близким к нам народом Европы". Я принял это объяснение, и отнёс сохраняющуюся в остатке его враждебность к евреям на эсэсовское воспитание. Интересно, что бы сказал простодушный Мартин, когда бы знал, что прабабка его собеседника была чистокровной еврейкой, а единственным, что связывало мою семью с Германией, были безупречные рекомендации, данные немецким управляющим моему отцу, работавшим до революции в Обществе Фохта...