Брайан Олдис - Босиком в голове
Моей машине суждено разбиться…
Моей машине суждено разбиться
В безумной гонке я лишусь
Всех тел
Я это помню
Память предков — цепь
Она приковывает нас к дорогам неолита
К прошедшим прежде к праздному познанью
Милан встречает пылью
Он сказал мне: «Этот самолет должен был упасть
И я это знал!»
Но по-моему предчувствие и страдание
Разные вещи
И если каждое слово
Тонет в немых глубинах
Или изгоем продрогшим плавает сверху
Пусть будет меньше на глотку
Ибо силы мои
Мне не принадлежат — мой самолет упал
Пусть я и сохраняю силы ранить
Кровь отворять бескровным
Машина разобьется — знаю с рожденья
Наследство уже обезьяны места свои занимают
Пока джунгли недвижны
Пока я недвижен
Zimmer 20
Цветные литографии — слова La Patrie
На лестнице нечем дышать — кто вверх кто вниз
Гунны. Чужие победы. Ему же смешно —
Ведь он живет в Zimmer 20
Полем сомнений постель битвы
Мадам запросила бы больше но не посмела
Знакомо до боли безводный канал драные простыни
Zimmer 20
О детстве своем рассказать на своем
На чужом языке молитвами тетушки старой
Теперь уж я не молода все чуждо —
О Боже почему я должен терпеть и это?
Zimmer 20, Zimmer 20
В полночь шлюза врата разойдутся пред водами
Хлама все больше — осадок ночи
Разве это католики? — Город прогнил насквозь
Старый хозяин с пальцами изъеденными никотином
В Милане же все иначе
Здесь царствует нейтралитет
Здесь воздух сперт
Здесь скорбно вздыхают и сносят
Все до полного износа до издыханья
ЗМЕЙ КУНДАЛИНИ
Изможденные французские таможенники встретили его без особого энтузиазма. Они уклончиво улыбались, то и дело кивали головами, прохаживались по той части комнаты, которая была отделена от него барьером, двигаясь исключительно по часовой стрелке. Снова и снова ему приходилось демонстрировать им свои документы, удостоверявшие то, что он действительно является сотрудником НЮНСЭКС (когда паром отчалил от французских берегов, он предал эти документы темным молчаливым водам).
В конце концов они пропустили его, одновременно дав понять, что вернуться назад ему будет много сложнее.
Едва берега негостеприимной Франции скрылись из виду, его сморил сон.
Когда Чартерис проснулся, корабль стоял на причале Дувра — на нем не было уже не только пассажиров, но даже и матросов. Мрачные серые утесы нависали над морем. Причалы и гавань были пусты. Чистый мягкий свет солнца, какой бывает только ранней весной, делал эту пустоту особенно ощутимой.
Громоздкие строения и тяжеловесные причалы придавали дуврской гавани известную странность — она казалась ирреальной.
Под одним из навесов, там, где находилась таможня, сложив на груди руки, стоял человек в синем свитере. Чартерис замер, схватившись рукой за поручень трапа. Он не заметил бы этого человека, находящегося ярдах в тридцати от него, если бы не одно странное обстоятельство: то ли потому, что в таможне было пусто, то ли потому, что сразу за ней отвесной стеной вставал утес, все издаваемые человеком звуки были отчетливо слышны на трапе.
Чартерис недвижно стоял меж кораблем и берегом. Человек шумно переложил руки. Едва затих шорох, стали слышны его дыхание, поскрипывание старых кожаных башмаков и тиканье наручных часов.
Стараясь ступать как можно тише, Чартерис спустился на причал и направился к дальнему краю ограды, шагая по гигантским желтым стрелкам и буквам, лишенным для него какого бы то ни было смысла, умалявшим его до чего-то вроде численного значения некоей неведомой ему переменной. Слева от него покоились безмятежные воды. Справа стоял человек в синем свитере.
Шум, производимый этим человеком, становился все громче.
Новое видение мира, которого Чартерис сподобился в Меце, так и не покидало его. Человеческие существа были символами, узлами одной чудовищной волны. Человек в синем свитере символизировал собой смерть. Чартерис прибыл в Англию совсем не для того, чтобы встретиться со смертью, — нет — он искал воплощения мечтаний, белоногих девиц, веры, не смерти. Англия, миллион поверженных самодержцев истерзанного сознания.
— Пусть рядом смерть, меня она минует! — сказал он вслух. Ответом ему был вздох — коварный ответ и лживый. В тигле дум его более не было места для мотогибели. Фарфор, не знающий изъяна. Голый. Всего лишенный. Стая белоснежных черноголовых чаек, кружа подшипником, сорвалась с вершины утеса и, промчавшись перед Чартерисом, села в воду у самого берега. Камнями в воду пав. Солнце ушло за тучку, и вода тут же стала темно-бурой, почти черной.
Он был уже у турникета. Едва он оказался по ту сторону ограды, звуки, производимые человеком в синем свитере, замолкли совершенно. Как он мечтал здесь оказаться! Свобода от отца и от Отчизны. Чартерис опустился на колени, дабы коснуться сей земли губами. Он неуклюже оглянулся и вдруг увидел скрючившееся над одной из желтых стрелок собственное тело. Он резко поднялся и зашагал прочь. В памяти всплыли слова Гурджиева: «привязанность к предметам этого мира рождает в человеке тысячу бессмысленных «я»; для того, чтобы в нем появилось большое «Я», все эти «я» должны умереть». Мертвые образы сходили с него старой кожей. Скоро он сможет родиться.
Его била дрожь. Меняться не любит никто.
Большой этот город поражал своим великолепием. Цвет стен и форма окон казались Чартерису очень английскими — ничего подобного он в своей жизни еще не встречал. Пространство меж зданиями тоже выглядело очень своеобразно. Он вспомнил собственные слова о том, что архитектура — явление кинетическое; фотография убивает подлинный ее дух, приучая людей к мысли о том, что застывшее плоское изображение способно сообщить им не меньше, чем осмотр здания со всех сторон, при котором выявляются не только собственные его формы, но и их взаимосвязь со всеми прочими окружающими здание объектами. Подобным же образом уничтожается и человеческий дух. Он может проявить себя только в движении. Движение. Дома, в отцовском Крагуеваце, он страдал от безвременья, отсутствия движения и однозначности всего и вся.