Михаил Савеличев - Иероглиф
Словно поняв, что Максим не спит, искалеченный человек стал говорить, говорить, говорить. Поначалу Максим ничего не понимал в его речи, чья нечленораздельность объяснялась ужасным состоянием губ, зубов и, возможно, языка, но потом он начал вникать в смысл некоторых слов, слова складывались в сочетания, из которых уже можно было при известной фантазии сложить предложение или просто догадаться б сказанном. Так, если долго слушать малознакомый язык, рано или поздно можно начать понимать если не все, то хотя бы общий смысл, складывающийся не только из фонетики, но и из интонации, мимики, жестов и блеска глаз. Конечно, здесь не было ни мимики, ни жестов, ни блеска, но ведь и язык не был чужим. К тому же, человек помногу раз повторял одни и те же фразы, и если в обычных обстоятельствах это здорово раздражало бы, то здесь и сейчас это только помогало — как постепенно, под воздействием химического раствора на куске фотобумаги начинает проступать скрытое изображение, сначала бледное и неясное, но с каждой секундой все более четкое и ясное, так и рассказ человека с каждой минутой все четче и яснее проступал в голове Максима, одновременно убаюкиваемого специфической медитативностью голоса говорящего.
Речь шла, как и всегда, о добре и зле. Необходимо ли зло, чтобы творить добро, и зачем нужно добро, если только его именем и совершаются самые черные преступления? Нужна ли помощь тем, кто в помощи не нуждается и кусает руку дающего? Что ведет человека по темным улицам города именно к убивающим, кусающим и злым? Оправдано ли смывание греха чужой кровью, или здесь больше подходит кровь невинного? Как выжить добру в мире зла, насилия и лжи? Может ли добро спать в ожидании самоистребления злого начала, и что это такое — спящее, слепое, равнодушное добро? А может ли то же добро прикинуться злом и помочь смертельной борьбе зла самим с собой, и останется ли оно после всего этого добром? Кто был этот жуткий силуэтист, странными ножницами кромсающий ангелов тьмы по образу своему и подобию? Неумелость его рук и ужасность попыток его сделать Добро из зла оправдана — а из чего его еще делать, если в этом мире под Черным Солнцем и Беззвездным Небом нет ничего, ничего, ничего, кроме зла, и кто виноват в его неточных движениях, когда, водя крылатой рукой на полукруглом листе с решетками, своим совершенным серпом он не может из силуэта тьмы cделать силуэт добра, ибо тьма, над которой творит Cилyэтиcт — совершенна и не терпит никакого иного дoполнения, штриха, движения ножниц. Силуэт тем и плох, что ты ограничен его площадью и не можешь выйти за рамки Зла Совершенного. Где выход? Он не думает об этом, он действует — он стрижет и косит вокруг себя, не оставляя никого, и если его не остановить, или не научить, то мир опустеет и не спасется. Кому ломать голову над этим, истекая слезами жалости, кому, как не помощнику, решать эту задачу. Здесь тоже грех, грех самоубийства души своей, и здесь не помочь обычными способами. Хотя именно это ему, сначала и пришло в голову. Это не сложно, это просто. Простота есть зло. Помощь есть ответ. Ответ не просто дается. Нужно ходить. Это просто. Простота есть зло. Нужно слушать ужасный голос. Это просто. Простота есть зло. Нужно смотреть, с усилием раскрывая глаза, на его точно-неумелые движения. Это просто. Простота есть зло. Нужно внимательно вглядываться в растерзанные тела. Это просто. Простота есть зло. Нужно ползать в кровавых лужах, выбирая куски костей и плоти, выбирая скользкими пальцами растекающиеся мозги обратно в разбитые черепа и пытаться заново сложить эту мозаику. Искать в черных силуэтах зла пусть маленькие, пусть уродливые, но все же, все же силуэты добра. Это и есть помощь. Помощь есть ответ.
Максим все-таки заснул, и ему привиделся черная крылатая фигура с серпом в очень знакомом месте, где дома красят кровью, а добро безмятежно спит. Усталость в нем боролась с болью в ранах и ушибах, с леденящими стенами и полом, с беззвездным небом и морозным сквозняком, с философствующим сумасшедшим, и это была славная схватка. Мышцы спины, ягодиц и ног корчились в ужасном холоде и неуютной влаге, зато затылок приятно остывал, оттягивая чудoвищную боль в цементную стену и, кажется, нагревая ее, грудь, живот и руки горели лихорадочным огнем, уравновешивая озноб и судороги, а мозг все глубже и глубже опускался в черную пропасть, замыкая на себе боль и покой, холод и жар, слабость и мощь, сон и явь. Перетекая одно в другое, они обращались в свои противоположности, менялись местами, сливались и снова расщеплялись.
Мозг находил новые энергетические каналы, посылал нужные, точные, выверенные сигналы к скрученным мышцам, чудовищным гематомам, рваным ранам, и от которых восстанавливались химизм и теплообмен, оживали древние, как сам мир, клетки, вспоминая такой простейший способ бессмертия, как деление, кровавые сгустки выдавливались из пор через кожу, растворялись и вливались в ожившую кровь. Разорванные ганглии вытягивались вдоль эквипотенциальных поверхностей, восстанавливая проводимость и изгоняя конденсаты безумия настолько, насколько это было возможно в безумном мире.
Сосед Максима не обладал такими возможностями, его анестезией были само сумасшествие, безумное сознание, искореженное чудовищным бременем долга, и боль в разорванной щеке, изрезанном лбу и всем избитом теле, настолько сильная, что нервные волокна отказывались проводить сигналы такой силы, обрываясь, сплавляясь и сгорая, словно они были не живыми клетками, а медными или алюминиевыми проводами. Именно так бывает, когда совершенно внезапно что-то рвет твою кожу, обнажая мышцы, но ты Ничего не чувствуешь и не ощущаешь, и даже кровь не идет из раны из-за болевого шока, а ты не веришь собcтвенным глазам, глядя на изуродованную руку и думaя, что это всего лишь сон.
Бормотание его стало постепенно cходить на нет, хотя рассказ все продолжал бeжать по замкнутому кругу событий, как потоки частиц в синхрофазотроне, причем с каждым оборотом речь все больше становилась несвязной, размазанной, точно подчиняясь принципу неопределенности, но все более энергетически насыщенной — воздух в камере стал, поначалу незаметно, а затем все сильнее и сильнее нагреваться, стены и пол приобрели долгожданную теплоту, и Максим сквозь свой сон почувствовал нагнетаемый уют и, соскользнув спиной по стене, словно стрелка часов, лег правым боком на пол и вжался, как таракан в плинтус. Его одежда наконец высохла, а ледяной ветер, прогуливающийся по камере от незастекленной дыры под потолком до еле заметной щели под стальной дверью, превратился из ледяного, пронизывающего сквозняка в блаженно прохладное дуновение, охлаждающее горящие лоб и щеки и ласково теребящее полы грязного плаща. Между тем температура продолжала расти, и камера наполнилась шорохами и похрустываниями от высыхающего и покрывающегося микротрещинами бетона и раскаляющейся и расширяющейся в тесноте косяка двери. От сидящих в камере людей поднимался пар, как от вытащенного из морозильника мороженого, но они, казалось, не чувствовали накаляющейся атмосферы и не слышали зарождавшегося за стенами движения и паники. Кто-то попытался сквозь смотровое отверстие взглянуть на заключенных, но металл обжег кожу вокруг любопытного глаза, а вырвавшийся из дырки горячий воздух опалил ресницы и высушил, сжег глазное яблоко. Отчаянный вопль положил начало беготне, крику, ругани, дракам и стрельбе. Затем все снова стихло, а потом дверь стали пытаться открывать, взвизгивая от соприкосновений с металлом, по которому уже начали расползаться темно-вишневые пятна, словно над ними держали ацетиленовые резаки, и которые со временем должны были начать оплывать медленными тягучими каплями. Замок открылся легко, но дверь заклинило в косяке, и теперь никакая наружная сила не могла распахнуть ее.