Любовь, смерть и роботы. Часть 1 (ЛП) - Миллер Тим
— Представьте, что почти каждый раз, когда вы сидите на свежем воздухе и выбираете не белое, а красное вино, у вас почти нет причин сожалеть об этом выборе. Но однажды вас убедили выбрать белое, несмотря на все советы AM, и оно оказалось великолепным. Все сошлось, словно по волшебству: компания, разговоры, летнее тепло, прекрасный пейзаж, эйфорическое ощущение легкого опьянения. Идеальный день перетекает в идеальный вечер…
— Но все это могло не иметь ничего общего с моим выбором вина, — возразила я.
— Да, — согласился Зима. — И наверняка AM не сочтет важным это счастливое стечение обстоятельств. Вряд ли одно небольшое отклонение сможет значительно повлиять на результат. И в следующий раз AM обязательно ответит: «Красное вино».
Я ощутила неприятный укол осознания его правоты.
— Но человеческая память вряд ли работает подобным образом.
— Видите ли, память замкнется на единственном исключении и придаст ему ненужное значение. К тому же она усилит привлекательные моменты воспоминаний об этом дне и подавит менее привлекательные: муха, жужжавшая над головой, беспокойство по поводу такси, которое может не прилететь вовремя, подарок на день рождения, который необходимо купить завтрашним утром. Все, что вы запомнили — золотистое свечение удовольствия и покоя. Далее в подобных обстоятельствах вы снова можете выбрать белое вино. Вся модель поведения будет изменена единственным моментом отклонения. AM этого никогда не допустит. Вам придется игнорировать его советы много-много раз, прежде чем «птичка» нехотя изменит свои решения и начнет предлагать белое вместо красного.
— Хорошо, — кивнула я, втайне желая перевести разговор с себя на Зиму. — Но какую практическую разницу имеет то обстоятельство, будет ли искусственная память порхать у моего плеча или прятаться в голове?
— О, разница огромная, — заверил Зима. — Воспоминания, хранящиеся в AM, зафиксированы навечно. Вы можете сколь угодно часто задавать одни и те же вопросы, она никогда не опустит ни одной детали. Но имплантанты работают иначе. Они словно вливаются в биологическую память до такой степени, что пациент не может определить разницу. По этой причине они обязательно сделаны из мягкого, подверженного деформации пластика и способны на ошибку и искажение.
— Способны на ошибку, — протянула я.
— Но без способности ошибаться не может быть искусства! А без искусства не может быть истины.
— Ошибки ведут к истине? Интересное мнение.
— Я имел в виду истину в высоком, метафорическом смысле. Этот золотистый день… Вот она — правда. И воспоминание о мухе стало бы прекрасным дополнением в материальном смысле. Необходимой деталью, которая чуть подпортила этот день.
— Но не было никакого дня и никакой мухи, — запротестовала я. Мое терпение угрожало вот-вот лопнуть. — Послушайте, я благодарна вам за приглашение. Но думала, что услышу нечто большее, чем лекцию о способе, которым я предпочитаю управляться со своей памятью.
— Собственно говоря, в этом был определенный смысл. Касающийся не только меня, но и вас тоже.
Он отставил стакан и поднялся.
— Не хотите ли немного прогуляться?
— Солнце еще не село, — заметила я. Зима улыбнулся.
— Поверьте, всегда будет новый рассвет.
Он снова повел меня через дом, но другой дорогой. Мы вышли через боковую дверь. Извилистая тропинка постепенно поднималась наверх между белыми каменными стенами, окрашенными сейчас золотистыми закатными лучами. Наконец мы добрались до небольшого плато, которое я заметила, приближаясь к острову. Оказалось, что плато действительно окружали многоярусные трибуны высотой около тридцати метров, с лестницами позади, ведущими на разные уровни. Зима остановился в тени, отбрасываемой ближайшей трибуной, и открыл узкую дверцу. Мы очутились у небольшого прямоугольного бассейна, в который не залили воды. Это и была та панель, что я видела с воздуха.
Зима подвел меня к бортику.
— Бассейн, — пожала я плечами. — Вы не шутили. Но к чему тогда трибуны?
— Именно здесь все и произойдет, — пояснил Зима. — Демонстрация моего последнего шедевра и объявление о завершении моей карьеры.
Бассейн был еще не закончен. Маленький желтый робот в дальнем углу выкладывал стенки голубой плиткой. Ближайшая к нам часть была полностью отделана, но я невольно заметила, что местами плитки треснули и облупились. В дневном свете трудно различались оттенки, но мне показалось, что это зима голубой.
— Не находите, что по сравнению с вашими межпланетными полотнами это определенное снижение уровня и некий шаг назад?
— Отнюдь, — покачал головой Зима. — Для меня это место, где заканчиваются мои поиски. То, к чему вели все предыдущие работы.
— Убогий плавательный бассейн?
— Не просто старый бассейн, — возразил он.
Он провел меня по всему острову. К этому времени солнце село, и повсюду царил один цвет: пепельный.
— Прежние картины шли от сердца, — рассказывал он. — Я писал их в огромных количествах, потому что этого требовали сами предметы изображения.
— Это была хорошая работа, — признала я.
— Это была банальная, трафаретная работа. Гигантская, броская, сложная, популярная, но абсолютно бездушная. И даже то, что она шла от сердца, не делало ее хорошей.
Я ничего не ответила, потому что была точно такого же мнения о его работе: такая же гигантская и бесчеловечная, как его вдохновение; и только модификации самого Зимы, превратившие его в киборга, придавали этому искусству некоторый намек на самобытность. Хвалить его — все равно что превозносить картину, которую кто-то писал, зажав кисть в зубах.
— Моя работа не говорит о космосе ничего такого, чего бы космос не мог сказать сам о себе. И, что важнее, ничего не говорит обо мне. Какая разница, обитал ли я в вакууме или плавал в море жидкого азота? Существенно ли, что я мог видеть фотоны ультрафиолетовых лучей или пробовать на вкус электрические поля? То, что я проделал со своим телом, было не только экстремальным, но и чудовищным. Но, поверьте, умело организованная реклама принесла бы мне ничуть не меньшую популярность.
— По-моему, вы чересчур строги к себе, — пробормотала я.
— Это не самобичевание. Это уверенность в том, что я способен на большее.
— Вы имеете в виду все эти голубые штуки?
— Голубые штуки, — кивнул он. — Все началось спонтанно: нечаянный мазок голубого на почти законченном холсте. Бледный аквамариновый оттенок на черном фоне. Эффект был поразительным. Я словно получил доступ к некоей интенсивной, первобытной памяти, океану впечатлений, где этот цвет был самой важной вещью в мире.
— И что это за память?
— Понятия не имею. Знаю только, что этот цвет лег на душу так, словно я всю свою жизнь ждал момента, чтобы найти его. Найти и освободить.
Он ненадолго задумался.
— В голубом всегда было нечто необычное. Тысячу лет назад Ив Кляйн сказал, что это суть самого цвета, способного заменить все остальные. Однажды некий человек провел всю жизнь в поисках определенного оттенка голубого, который видел только в детстве. И уже начал отчаиваться, посчитав, что просто вообразил именно этот оттенок, которого, возможно, не существует в природе. Но в один прекрасный день наткнулся на него. Такой оттенок имел жук в музее естествознания. Счастливец готов был рыдать от радости.
— Что такое зима голубой? — спросила я. — Цвет крыльев жука?
— Нет. Дело не в жуке. Но я должен был знать ответ, и неважно, куда бы это меня завело. Должен был знать, почему этот цвет так много значил для меня и почему он завладел моим воображением.
— Вы позволили ему завладеть, — напомнила я.
— У меня не было выбора. По мере того, как голубой становился более интенсивным, более доминирующим, я чувствовал, что ответ совсем близок. Что стоит погрузиться в этот цвет, как мне откроется истина. И я пойму себя — как художника.
— И что? Поняли?
— Да. Но это было не то, чего я ожидал.
— Что же вы узнали? Зима промолчал.