Константин Брендючков - Последний ангел
Приветствую Вас и Вашу семью, рад, что Вы вернулись из своего круиза здоровым, полным впечатлений и в хорошем настроении.
Я уже сообщал Вам, что у меня тоже была поездка, хотя и не столь далекая, как у Вас, но по телефону многого не скажешь, поэтому изложу сейчас во всех подробностях.
Начну с того, что я чуть не "дал дуба", заслушавшись "Шехерезаду", о которой Вы знаете. Электротехника - область все же строгая и не любит, когда с ее установками обращаются на "ты", забывая технику безопасности, а я пофамильярничал и получил по заслугам. Для меня двести двадцать вольт привычны, но вышло так, что я попал под напряжение бритой головой, когда держался рукой за заземленный корпус, так что весь ток прошел через меня, я свалился да при этом еще долбанулся своей голой головой обо что-то.
Это я теперь так объясняю, а в то время все выглядело иначе. Вахтер, нашедший меня бесчувственным в луже крови, вызвал неотложку, а поскольку крови я потерял многонько, пришел в себя лишь в больнице. Спустя какое-то время заявилась зареванная Афина. Она старалась выглядеть беспечной, но я-то видел, что ее косметика пострадала, а губы нет-нет да и передернутся.
- Пустяки, олененок, - говорила она, - переутомился, вот и накатила дурнота, у меня это тоже случалось.
Но ведь от меня, доктор, не скроешь мысли, особенно, если они так и рвутся из головы встревоженного человека, словно чирки из-под выстрела. Мне сразу стало ясным, что она говорила с врачами больницы, а те уже обрекли меня. "Летальный исход, летальный исход", - металось у нее в голове. Тут дело в том, что в больнице не подозревали об ударе током, а приписали происшествие к разряду случаев сердечной недостаточности, поскольку Вы, лукавый друг, оказывается, поставили их в известность о ненормальной работе моего сердца еще до этого случая и тайком от меня. Не знали врачи и о моей близости с Афиной, сочли ее приход обычным визитом сослуживицы, потому и не подумали смягчать при ней диагноз.
А ведь я и сам толком не знал, почему свалился: Афина сказала, что лежал за пультом, а пульт был закрыт, как ему и положено, тут уж и мне пришлось поверить, что меня действительно хватил инфаркт, не зря же и Вы все время стращали состоянием моего сердца.
В общем, с медициной спорить бесполезно, уж если даже подняться не позволят, остается лежать и ждать смерти. Вот и лежу я сутки, помираю... Две недели помирал, но так ничего и не получилось, наоборот, все лучше себя чувствую, взбунтовался и начал вставать, ходить...
Лечащий врач поначалу возмущалась, говорила о бешеном сердцебиении, потом отступила перед очевидностью и согласилась меня выписать. Тогда за дело взялась Афина, энергично и решительно, как это вообще ей присуще. Не спрашивая меня, она купила две путевки на теплоход и потребовала от дирекции отпуск мне и себе - для сопровождения больного по линии завкома.
Зная о своем близком смертном часе, я не протестовал и только удивлялся ее заботливости и привязанности ко мне. Она хлопотала о всех мелочах, даже плед мне купила клетчатый, с кистями, считая, видимо, его необходимой принадлежностью тяжело больного человека.
Путевка была первого класса на превосходном теплоходе "Адмирал Нахимов", громадном, как цех, торжественном и медлительном, словно архиерей при свершении Светлой заутрени. Стояла на редкость превосходная мягкая погода октября, море было спокойным, и только иногда от Турции накатывалась мертвая зыбь. Было изобилие фруктов и вина. От вин Афина меня пыталась удержать, но тут я ее смягчил сразу же:
- Подумай, милая, не грешно ли отказывать в последнем утешении человеку, которому уже нечего терять!
У меня это получилось так трогательно, что она прослезилась и уже сама стала выбирать для меня приглянувшиеся ей сорта. Ей это удавалось неплохо, а количеством я никогда особенно не злоупотреблял.
Так мы и плыли потихоньку, знакомясь со спутниками, останавливаясь в приморских городах для маленьких экскурсий, немножко читая, а вернее, проглядывая журналы и просто дыша свежим морским воздухом. По вечерам Афина обычно танцевала, за ней сразу же начали увиваться разные ухажеры и воздыхатели, а я в качестве отрешенного от мира папаши сидел, прикрывшись пледом, где-нибудь в шезлонге, подальше от громыхающей музыки, и вспоминал разные песни о море, о воле, о бесхитростных и смелых людях. Чаще всего вспоминалось: "чайки полет над волною, южных ночей забытье..." или "окрасился месяц багрянцем, и волны шумели у скал..."
А месяц и впрямь окрашивался багрянцем и нарастал ночь от ночи, готовый превратиться в полную луну, все время напоминая мне о существах, чья воля вкрадчиво и властно подчинила меня, обязав к действиям, которые могут привести к тому, о чем не могли предвидеть ни они, ни я, никто другой.
Часто, еще до восхода месяца, когда южная ночь зажигала на непривычно для меня черном небе свою пышную звездную иллюминацию, я вглядывался в рисунки созвездий, представляя повисшую в бесконечной прорве пылинку астероида, населенного погруженными в безвременье путниками, невесть на сколько удаленными от окрестностей своей звезды. И мне мучительно хотелось угадать, оставили или нет они вместе со своими дарами людям Терры какой-либо аппарат, сообщающий им о результатах их вмешательства в мир чужих для них созданий. Знают ли они, к чему это привело, узнают ли когда-нибудь?
Про меня им, собственно, нечего узнавать, мне их дар достался слишком поздно, я умираю, не успев им воспользоваться. Не лучше ли было бы вообще не вмешиваться даже с самыми лучшими намерениями в судьбы другого, по чти не постижимого для них мира?
Нет, я был далек от того, чтобы упрекать их, но в один из таких вечеров, накануне заветных трех ночей полнолуния, я вышел на палубу с Фадой, завернутой в плед, сел, по обыкновению, в шезлонг у самого борта и, дождавшись, когда поблизости никого не оказалось, бросил ее через перила. "И за борт ее бросает в набежавшую волну", - смешно, не правда ли, доктор? Палубы "Адмирала Нахимова" высоки, я не услышал никакого всплеска. Впереди, справа по курсу, проглядывала огоньками Керчь, слева угадывалась Тамань, еще более черная, чем море.
А что мне оставалось делать, дорогой доктор? Если бы мой поступок стал известным, нашлось бы, я знаю, много людей, осудивших меня беспощадно: ни себе, мол, ни людям, у самого не хватило смелости и другим не дал воспользоваться бесценным сокровищем, "как собака на сене".
Да разве в храбрости тут дело? Разве в предприимчивости? Правда, жизнь меня достаточно поломала, измяла и насторожила, она отбила у меня охоту пускаться очертя голову в рискованные дела, но я тоже мог что-нибудь предпринять. Только предварительно я не раз бы взвесил, перепроверил, "смоделировал" бы все возможные последствия своих действий. Но я был обречен, у меня не оставалось времени не только для проверки, для дел, но и для жизни.