Алексей Корепанов - Время Чёрной Луны
Я все-таки на всякий случай посмотрел на небо – и не увидел неба; птица Рон не смогла бы залететь сюда, в этот город под серым покровом, в этот мир, погруженный на дно повседневности…
Я пересек десяток перекрестков и свернул во двор – площадку между домами, на которой в окружении пирамидальных тополей располагались мусорные контейнеры, погреба и сломанные детские качели. Вошел в темный подъезд, поднялся по лестнице, где на ступенях валялись окурки и разорванные обертки от заграничных лакомств, и нажал кнопку звонка у обычной двери, как всегда преграждающей вход в обычное жилье человека. Люди скрывались за дверями, люди прятались по своим норам – и только необходимость работы ради обеспечения собственного существования заставляла их по утрам покидать свои норы и разбредаться в разные стороны мира, породившего их… для чего?..
Я боялся, что там, за дверью, никто не услышит меня. Я боялся, что нора опустела, что там давно уже никого нет. Но щелкнул замок, сдвинулась с места и нехотя ушла в сторону преграда – и появилась Марина, появлением своим опровергающая все мои страхи. Чем бы ни была та песчаная равнина, кем бы ни был тот великан с лопатой, и тот манекен с короткими светлыми волосами и родинкой на бедре – это не имело никакого отношения к Марине, к живой Марине, которая, склонив голову к плечу, стояла напротив и с легкой усмешкой глядела на меня. Все мои страхи оказались ложными, и ложным был тот мир песчаной равнины и изваяний с лопатами… а может быть, он только приснился мне?..
…И был чай, и было клубничное варенье, и спрут-телевизор как всегда пытался сдавить сознание зрителя своими липкими щупальцами, и выжать его досуха; и неярко светило бра над постелью, наш молчаливый свидетель, которому временами приходилось расплачиваться за свою причастность перегоревшей лампочкой, а то и вовсе падать со стены, сорванным неистовой рукой Марины. Был теплый вечер, обычный земной вечер…
Я целовал ее губы и соски, целовал родинку и зарывался лицом в странно и привлекательно пахнущие мягкие волосы, я старался убедиться, что это горячее нежное тело – живое, что оно никогда не лежало там, на песке, на чужом песке. Наше дыхание, стон Марины заглушали бормотание телевизора, мы качались, качались, качались на горячих сладостных волнах, я впивался в нее, я осторожно входил в нее, и она с нетерпением впускала меня, она раскрывалась, она царапала ногтями мои плечи, и комкала пальцами простыню, и все-таки с последним криком сорвала со стены бра, чуть не задушила меня в объятиях – и расслабленно застонала…
А потом мы лежали рядом, остывая и переводя дыхание перед новым приливом, новой качкой на горячих волнах, и я осторожно гладил ее бедра, и старался забыть ту песчаную равнину, которая, конечно же, не значила ровным счетом ничего. Я гладил ее бедра, и мне было бы совсем хорошо и спокойно, если бы не представлялась мне другая, зеленоглазая и рыжеволосая, напористая и отважная, отделенная от меня неподатливым слоем времен.
… И все-таки я вновь растворился в Марине, утопив на время все свои печали в горячем сладостном штормящем океане, хотя в сознании моем сохранялось что-то, неподвластное никаким штормам, и это что-то понимало и с покорностью принимало неизбежность того, что никуда не денутся, не утонут навсегда, а всплывут, всплывут мои печали и останутся со мной…
А потом я, наверное, все-таки уснул, и мне приснился тамбур. Или, быть может (вернее?), я очутился в трясущемся вагоне поезда, в тамбуре с разными надписями на стенах, и на полу тамбура валялись обгоревшие спички, и медленно утягивался в щели сигаретный дым тех, кто был здесь до меня. Но мне не было никакого дела до надписей, спичек, дыма и тех, кто был здесь до меня, потому что поезд, судорожно покачиваясь своим ддинным членистовагонным телом, мчался по дамбе над серой вечерней водой, и небо на горизонте было полосатым – темное внизу, серое чуть выше, а еще выше – оранжевое и желтое; над полосами распростерлась чистая темнеющая синева, и в этой невероятной синеве ровно, спокойно и ярко горела одинокая звезда. Одна-единственная на все небо звезда. Проносились мимо вагонного окна гребешки мелких волн на серой воде – и застыла над миром одинокая вечерняя звезда.
К радостным вестям – если верить наивным сонникам?..
Я потянулся, я всем телом потянулся к этой звезде, и память, моя даже во сне не спящая память, впитавшая за долгие годы миллионы чужих слов из сотен чужих книг, и тут не удержалась от того, чтобы не подсунуть мне очередную цитату, какой-то странной, совсем не очевидной связью соединенную с этой одинокой звездой – или и не было тут никакой связи, а просто была видимость некоего сопряжения, только и возможного во сне? Ведь лишь во сне, наперекор всякой логике, а вернее, следуя непонятной для нас логике сна, может переплетаться, прикипать друг к другу гранями то, что никак не сочетается в реальности.
«Нам, пожалуй, следовало бы проводить побольше дней и ночей так, чтобы ничто не заслоняло от нас звезды, и поэту не всегда слагать свои поэмы под крышей, и святому не укрываться под ней постоянно. Птицы не поют в пещерах, а голубки не укрывают свою невинность в голубятнях».
Цитаты донимали меня даже во сне, я задыхался под ворохом цитат, я уже давно, но все еще не очень успешно старался выбраться из-под этого вороха, перекричать эту кричащую стаю, которая заглушала мой собственный голос…
Я хотел бы, чтобы эти пришедшие во сне слова Торо произнес я сам – но Торо сделал это раньше меня.
Я потянулся к одинокой звезде, я попытался оттолкнуться ногами от железного пола грязного тамбура и выскользнуть в окно; я поднял руки, стараясь ухватиться за лучи, вонзившиеся в мои прищуренные глаза, – и наткнулся на теплую и мягкую преграду.
– Не толкайся, – сонно сказала Марина. – Тебе что, места мало?
Звезда погасла. Была обыкновенная комната с притаившимся в углу хищником-телевизором, и за окном подвывали одинокие троллейбусы, обреченные ежедневно следовать одним и тем же маршрутом, прикованные к проводам и не способные свернуть в приглянувшийся им переулок, а тем более – вырваться за город, в открытое заманчивое поле. Подвывали, тоскливо выли троллейбусы – им не хотелось в депо.
– Мне ерунда какая-то приснилась, – сонно пробормотала Марина, прижимаясь ко мне и обнимая меня за шею. – Будто это ты… или не ты… в общем, какой-то огромный и без лица… но я все равно знаю, что это ты… Стоишь надо мной, как Кинг Конг какой-нибудь… С лопатой… Без лица… Огромный… Словно закопать меня хочешь… И все равно – ты…
Рука ее обмякла, стала тяжелой, она вновь уснула – удовлетворенная, довольная, а я лежал, глядя на темное пятно ковра на стене, лежал и пытался возродить в памяти образ одинокой звезды в глубоком небе над серой водой. И звезда появилась, и каким-то образом слилась с наконец-то полностью осмысленным мною сонным бормотанием Марины – и я до конца понял, прочувствовал, кем именно был совсем недавно на чужой песчаной равнине.