Николай Дашкиев - «Властелин мира»
– Ми-Ха-Ло… Где Ми-Ха-Ло? – обеспокоенно спросила она у одного из бойцов.
Боец, не отвечая, грустно склонил голову.
И тут Парима поняла, что случилось что-то очень страшное, непоправимое…
Расталкивая людей, она бросилась вперед… и остановилась, окаменев. Перед ней двигались носилки, на которых лежал ее любимый.
– Убит?? – Парима вскрикнула, пересекла путь санитарам. – Стойте!.. Убит… Не несите его в «римбу»!..
Он любил солнце…
Уже не в силах сдержать себя, она, рыдая, упала на неподвижное тело.
– Что ты делаешь, сумасшедшая! – закричал санитар, оттаскивая ее за плечи. – Ми-Ха-Ло не убит, он ранен!
– Ранен? – Парима вскочила на ноги и, еще не веря, прошептала: – Ми-Ха-Ло, это я… Ми-Ха-Ло, ты меня слышишь?
Михаил ничего не видел и не слышал. Он был тяжело ранен в голову. Но он дышал. Он жил. И этого достаточно.
– Отойди. Я понесу, – девушка взялась за один край носилок. – Медленнее!.. Ему очень больно.
И вновь колонна двинулась вперед, – терять времени было нельзя.
…Рассеивался туман над перевалом. С каждой минутой светлело, голубело небо.
Всходило солнце, и надо было ожидать, что грядущий день будет безоблачным.
Эпилог
Раздался мелодичный гудок. Петр Сергеевич Щеглов, подойдя к визефону, нажал кнопку:
– Слушаю.
Абонент молчал. Экран не вспыхивал.
– Слушаю вас, товарищ!
И вновь ни звука. Но контрольная лампочка горела, и это свидетельствовало, что аппарат исправен.
– Товарищ, вы, вероятно, впервые имеете дело с визефоном?.. Нажмите красную кнопку рядом с диском.
Едва он это произнес, как вмиг по экрану пробежали разноцветные линии, приобрели плотность и яркость, отчетливость и рельеф, обрисовали фигуру миловидной смуглой девушки в красном платье.
– Парима! – вскрикнул Щеглов. – Каким образом?..
– Почему не писали?.. Где вы сейчас?.. Немедленно приезжайте сюда!
– Я здесь, в Москве… Вылетела неожиданно, ракетопланом…
Девушка, вероятно, еще не пришла в себя после молниеносного путешествия в стратосфере, не свыклась с мыслью, что она оказалась в Советском Союзе. Ее лицо было беспомощным и растерянным.
– А где… Ми-Ха-Ло?.. – Парима зарделась, запнулась: она давно овладела русским языком, но в этот миг с губ сорвалось то имя, которое навсегда осталось в ее сердце.
– Ми-Ха-Ло работает… – Щеглов смутился и не мог этого скрыть.
– Михаил болен?.. С ним что-нибудь случилось?.. – Парима беспокойно сдвинула брови, подошла ближе к экрану. – Говорите… Сразу же говорите… Я не получала от него писем почти месяц.
– Нет, все в порядке, Парима. Просто я не хочу, чтобы…
Сзади с грохотом упал стул. Из гостиной в кабинет, ощупывая руками воздух, шел Лымарь.
– Парима?.. – переспросил он горько. – Вы пишете ей письмо?.. Не нужно… – Михаил наткнулся на стол, поморщился от боли. – То есть напишите. Но все, как есть. Хватит ее обманывать. Я слеп, да. И письма за меня пишет инженер Щеглов.
Щеглов сделал Париме торопливый знак и, не погасив экран визефона, выключил микрофон и динамик. Затем подошел к Михаилу, посадил его на диван и сказал:
– Хорошо. Письма писал я. Что же дальше?
Михаил вскипел:
– Петр Сергеевич! Я уважаю вас, как родного отца. Но… нельзя шутить. С этим не шутят… Парима знала меня сильным, зрячим. А теперь…
Щеглов взял его руку, крепко сжал ее:
– Я не шучу, мой друг. И никто, кроме подлецов, не решится издеваться над чужой бедой… Но Париме я не напишу… так как написал об этом уже четыре года тому назад. Она знает обо всем. И лишь о том, что тебе восстановили слух, я не успел написать.
– Написали?? Четыре года назад?
Лымарь склонил голову.
Острая боль сжимала его сердце: почему все так случилось?.. Какая несправедливость судьбы: иметь чистые, неповрежденные глаза, и – не видеть почти ничего, едва различать свет, потому что пуля повредила участок мозга, ведающий зрением…
Выходит, что обманывали не Париму, а его… И у Паримы вместо любви теперь – жалость. Жалость к калеке…
– Михаил! – укоризненно сказал Щеглов.
Лымарь не шевельнулся. Тогда Щеглов подошел к визефону, повернул аппарат экраном в эту сторону и включил микрофон.
– Успокойте, – сказал он шепотом Париме. – Ему нельзя волноваться.
Но девушка его не видела и не слышала; она тянулась взглядом куда-то в сторону, к шкафу. Ей, вероятно, было плохо видно, и она даже налегла на экран.
Щеглов придвинул аппарат еще ближе, и по тому, как заблестели глаза Паримы, понял: теперь видит.
– Ми-Ха-Ло… – прошептала девушка. – Ты на меня не сердишься, Ми-Ха-Ло?
Это не было умышленным обращением к прошлому, – к тем далеким дням, когда там, в малайских джунглях, лишь зарождалась их любовь. Губы сами произносили то, что хотело сказать сердце.
А Михаилу, как тогда в «радиорубке», казалось: мерещится, звучит в мозгу нежное-нежное, давнее-давнее… Пробыв три с половиной года почти глухим, он все еще не свыкся с восстановлением слуха.
– Ми-Ха-Ло… Мой милый, мой хороший… Я знаю все… И вот приехала, чтобы быть всегда с тобой…
Михаил вскочил, лихорадочно обвел комнату взглядом невидящих глаз, вскрикнул:
– Петр Сергеевич, я схожу с ума… Я слышу голос Паримы…
– Нет, нет, дорогой, – тепло ответил Щеглов. – Это действительно ее голос.
– Не может быть! – взволновался Лымарь. – Я не хочу… Я не могу…
– Вот видишь – нервы! – засмеялся Щеглов, погрозив Париме пальцем. – Придется отложить лечение. Парима приедет дней через…
– Мой дорогой, – тихо и радостно сказала Парима. – Я уже приехала. Петр Сергеевич, как добраться к вам?
Михаил бросился на голос. Сдвинул стул. Ударился о тумбу визефона. Обхватил руками холодное стекло экрана.
– Парима!!
Как часто бывает, что человек страдает, тяготится жизнью, а горе-то воображаемое.
Чаще всего это случается с влюбленными. И он и она жить не могут друг без друга. Это видят все вокруг, и только они сами не способны разобраться в своих чувствах. Бредут в пьянящем тумане, вздыхают, не замечая ничего и никого, а за ними стелется, стелется ромашковый след. «Любит – не любит»… Как назло, всегда выпадает «не любит»… Вот тебе и трагедия… А встретятся невзначай эти двое на майской росистой тропке, в саду, залитом лунным светом, или даже молча послушают до утра соловья, – вот и станет понятным все, что было таким простым и одновременно таким запутанным.
Хуже бывает, когда не в эту первую робкую, а в глубокую, настоящую любовь вдруг ворвется большое горе. Хуже, а может быть, и лучше, потому что любовь, как и дружба, проверяется не в миг веселья, а в трудные минуты.