Фёдор Чешко - Перекрёсток
…Во мраке хижины не видно лица Сероглазой, но шепот ее (тихий-тихий, не громче вздоха) выдает: она плачет. Плачет и шепчет сквозь слезы:
— Ты? Тебя не догнали?
— Я спрятался. А теперь пришел…
— Они говорили, что тебя надо убить… И еще они говорили: Праматерь наказала Рваную Грудь смертью от рысьих зубов. За то, что не сумела научить меня чтить обычаи предков. И еще говорили: надо отвести Сероглазую в лес, сломать ей руки и ноги, вырвать язык и оставить на съедение хищным. А завтра они не станут говорить. Завтра они станут делать…
— Не смогут делать. Мы убежим. Костер у входа погас, Вислогрудые спят. Пойдем, лес велик.
Вздох Сероглазой похож на жалобный стон:
— Не убежим. Догонят. Поймают.
— Не поймают. Пойдем. Я знаю место, где не станут искать.
Большелобый осторожно отодвигает тяжелый полог, выглядывает (не проснулись ли Вислогрудые?), и ночной холод обжигает его взмокшее от духоты хижины и страха лицо…
Прикосновение чего-то холодного, мокрого словно обожгло лицо. Анатолий вскинулся, спросонок завопил дурным голосом: «Что, что?!»
А ничего. Это Анечка. Вылезла из воды, подкралась, провела по лбу ладошкой-ледышкой. А теперь, глядя на его обалделое, мятое со сна лицо хохочет-радуется, в восторге мотает головой, роняя с волос тяжелые капли: «напугала, напугала, напугала!»
Анатолий бодро вскочил — слишком бодро, как выяснилось. Стараясь обрести равновесие, он непроизвольно шагнул назад и вдруг брякнулся на спину, запнувшись о некстати случившуюся под ногами каменную тушу скифской бабы.
Поднявшись (а это удалось только с третьей попытки), он воззрился на древнее изваяние. До сих пор он на эту фигуру особого внимания не обращал. (Ну, лежит. И пусть себе лежит. Что он, бабы скифской не видел, что-ли? Вон хотя бы возле университетского музея штук десять торчит, и все одинаковые. Невидаль…) А теперь его поразила нелепая трагикомичность ее позы.
То есть в позе этой ничего особенного не было. Грубое изображение женщины. Стоит на коленях, руки сложены на выпуклом, будто вздувшемся животе, голова в высокой шапке (или прическе?) опущена на вислую грудь… Точь-в-точь как у тех, которых случалось видеть раньше. Вот только как-то так получилось, что все те, которых он видел до сих пор, стояли. А эта… какая она, оказывается, жалкая, эта поза благородной сумрачной задумчивости, если ее опрокинуть на спину! Смешно. И жалко…
Ну, да бог с ней. Лежала, и еще пусть полежит: не до нее сейчас.
А народ уже потянулся наверх, мимо раскопа, к виднеющимся невдалеке разноцветным крышам палаток. И кто-то орет (аж гулкое эхо докатывается до противоположного берега): «Толька! Аня! Вы что, примерзли там?! Догоняйте! Без ужина оставим!» И другой голос, также до конфиденциального шепота не приглушенный, выговаривает орущему: «Ты что, маленький? Не понимаешь? Отстань от людей!»
Некоторое время они сидели на берегу и молчали. Солнце, будто собравшись, наконец, с духом, кануло в озеро, и настала ночь. Но темнее не стало. Небо было ясно и звездно, откуда-то из-за неблизких холмов всплывала огромная золотая монета луны, и было очень хорошо сидеть вот так, на теплом песке, вслушиваться в доносящуюся из лагеря веселую перебранку под звон посуды, и, не разговаривая, даже не глядя друг на друга, чуть ли не впервые в жизни познавать, что это такое — быть вместе.
Потом Анатолий тихо спросил:
— Ты есть не хочешь?
Анечка молча помотала головой.
— А чего ты хочешь?
— Выкупаться. — Она смотрела на озеро, обернувшееся, как и небо, спокойной россыпью звезд. — Я никогда еще ночью не купалась, а так хотелось всегда… Чтоб звезды вверху и вокруг… И чтоб ничто не мешало… — Анечка встала, шагнула к воде, пальцы ее легли на бретельки купальника. — Только ты пока уйди куда-нибудь, не смотри.
— Почему?
— Потому, что еще рано. — Она обернулась, глянула на Анатолия. Глаза ее были темными и глубокими, в них вздрагивали звездные блики. Как в небе. Как в озере. — Не спеши, глупый, все еще будет.
— Сегодня?
— И сегодня тоже…
Анатолий ушел. Он взобрался на откос, лихорадочно засуетился там, подготавливая все, что успел заранее запасти для главного мига. И все это время он слышал, как плещет-журчит взволнованная Анечкой сонная озерная вода. Какая тихая ночь…
А потом он снова спустился вниз, и выходящая на берег Анечка замерла, заметив его, и он тоже замер в наивном восторге, и смотрел, смотрел на нее, на крупные торопливые капли, скользящие по ее золотящейся в лунном сиянии коже: с шеи — на хрупкие плечи, с плеч — на упруго вздрагивающую грудь, на живот, ниже, ниже… И в каждой капле отражалась вскинувшаяся там, наверху, звездная бездна…
Он не заметил, как это случилось. Просто вдруг он осознал, что Анечка тут, рядом, что ее прохладное гибкое тело прижато к нему; услышал тихий счастливый шепот:
— Ну, что ты… Ну пусти же, глупый, не торопись так… Дай одеться…
Анатолий спросил:
— Тебе холодно?
— Нет… — Анечка мотнула головой, мокрая прядь тяжело задела его лицо. — Ночь теплая такая…
— Тогда зачем одеваться?
— Увидят…
— Кто? — Он засмеялся. — Слышишь, тихо как? Все уже дрыхнут сном праведников. А если кто и не спит… Такие сами не захотят, чтобы их видели. А мы с тобой будем играть в первобытных людей. Хочешь?
— Будем ходить в шкурах и выть на луну?
— Будем ходить без шкур. Мы еще очень-очень первобытные, шкуру носить придумают через тысячу лет. А выть на луну… Прикажешь — буду выть. А хочешь, пойду с тобой в лагерь и принесу тебе скальп лысого павиана. Хочешь?
— Не хочу лысый скальп.
— Тогда пошли.
— Куда?.. Зачем?..
— Куда — увидишь. А зачем… Неужели не понимаешь? Или… Может быть, ты не хочешь?
Молчание. Долгое-долгое. Потом — тихо, не громче вздоха:
— Хочу…
Анатолий брел будто пьяный, спотыкаясь, два раза чуть не упал. Потому, что он не смотрел под ноги. Он смотрел только на Анечку, как она идет, осторожно разводя руками жесткие стебли полыни, вздрагивает, когда они задевают бедра, живот, не привыкшую к прикосновениям обнаженную грудь… она смущалась все больше (и от этого все больше хорошела), она все время оглядывалась на песчаный пляжик, где остался ее купальник. А когда они поднялись наверх и увидели под собой черный прямоугольник раскопа, а за ним — темные пятна палаток и догорающую искру лагерного костра, Анечка остановилась и проговорила просительно:
— Можно я все-таки оденусь?
— Нет. Мы — первобытные. — Анатолий вдруг вспомнил про давно уже стиснутый в кулаке амулет, подошел, медленно опустил ей на плечи замшевый шнурок. — Мы — первобытные. Где-то за лесами, далеко-далеко, живет наше племя. А эти… — он махнул рукой в сторону лагеря. — Их нет. Они придут через тысячи лет. Мы здесь одни, Аня.