Зиновий Юрьев - НФ: Альманах научной фантастики. Операция на совести
Замолк, улыбнулся, резко махнул рукой и сбежал.
На следующий вечер Саврасов уехал в Москву. Больше оставаться в Чаеве он не мог. Завтра наступит новая рабочая неделя — клиника, обходы, дежурства, амбулаторный прием по пятницам. Ночные вызовы из неотложки. Заполненная, насыщенная жизнь умелого и известного врача. Особо модного, потому как недавно опального. И все же, несмотря на прекращенную опалу и непрестанные интриги, нужного людям… Такая жизнь облегчает одиночество, не оставляет на него времени.
Мысль его снова обратилась к Чаеву. В общем, все здесь осталось в порядке. Тетка через месяц будет практически здорова и надолго, года на три. Особенно если пойдет в нянечки. Да и Ольге он строго-настрого приказал забегать каждый день, заботиться, помогать. Завтра вечером надо позвонить Татьяне в Ташкент, отругать, чтоб чаще писала. Конечно, письма это не то, но риторический настрой они передают… А сам? Сам когда писал последний раз? Когда приезжал просто так, не по вызову? Вон как красиво проповедовал о пользе морали, распинался, что нельзя расставаться с близкими, оставлять их в одиночестве, а что же сам? Почему должна о мамане заботиться безалаберная Ольга? Ей самой нужна забота, вон сердце уже уходила, как баба старая. Конечно, он ее малость подлатал, на первое время полегчает, но это халтура, ей нужен настоящий курс лечения. И девчонку запустила, балда… Может быть, хватит уже? Хватит Москвы, напряженности, интриг, дрязг, дискуссий. Уехать в Чаево, поселиться у тетки, работать в больнице — есть и здесь больные. Учить молодых. Тамару вот. Славная она… Впрочем, Тамара — не проблема. Ее-то и в Москву выписать можно, если что заладится, а вот тетка… Уехать… И бросить дело. Не довести. Угробят. Опала кончилась, но так недавно, что ее и возродить можно. Нет, ни за что нельзя уезжать…
Плохо было на душе у Саврасова. Он попросил у соседа сигарету и спички, вышел в тамбур, закурил и прижался лбом к холодному стеклу. Снаружи неслась зябкая сырая ночь, иссеченная косым осенним дождем. В выщербленной раме подрагивала вода. На стрелках она выплескивалась и неровной струйкой сбегала по грязной двери…
Рэй Брэдбери
Чудеса и диковины! Передай дальше!
Моя Машина Времени остановилась, я вышел из нее в катящийся туман и теперь стоял, прислушиваясь. Молчание. То полное исчезновение звука, то молчание, которое ощущают люди, когда летят в небо на воздушном шаре. Мир ушел, и с ним ушел его шум. Лишь тихо дышат тросы, в то время как ты летишь туда, куда несет тебя ветер.
Такое молчание длилось уже не меньше минуты, когда почти к самым моим ногам бесшумно скользнуло море. На море ничего не было, и ничего не было на суше, простиравшейся у меня за спиной, но вдруг откуда-то из дальнего далека, из туманов, вышел, широко шагая, человек а темной одежде. Бессчетные миллионы людей за последние сто лет видели, как этот человек махал им с незнакомых морей, и, слыша над волнами свои имена, крича его имя в ответ, бежали на зов.
— Господин Верн! — крикнул я. — Жюль Верн!
И вскоре мы уже шагали молча вместе по берегам, которых еще не коснулась цивилизация.
— Отказываюсь верить, — заговорил наконец Жюль Верн. — Вы отправились в такую даль взять у меня интервью, и это только потому, что сейчас пятидесятая годовщина моей смерти? Да этого быть не может! На чем Вы сюда добрались? Ваша пишущая машинка — это ваша Машина Времени? Ну что ж, у нас, мертвых, тоже есть свои Машины Времени. У меня — мои книги; они по-прежнему живые, они дышат и находятся в постоянном движении. Благодаря им я путешествую во времени и знаю ваш тысяча девятьсот пятьдесят пятый год, как вы знаете каждый год моей жизни. Но… ваш первый вопрос?
Я внимательно посмотрел на этого высокого, полного затаенного огня человека, на его бороду и усы, которые не могли скрыть сильного рта, правильных и твердых черт.
— Статью, которую я напишу, пожалуй, следует озаглавить так! "Жюль Верн предсказывает будущее: 1955–2005", — сказал я.
Жюль Верн остановился как вкопанный.
— Я никогда не предсказывал будущее, я только предсказывал машины. Они виделись мне в зачаточном состоянии и казались неизбежными. Я мог бы предсказывать и машины вашего будущего. Но что касается людей и того, что люди будут делать с машинами… Тут я могу только предполагать.
— Мой вопрос можно сформулировать так, — сказал я. — Если бы вы писали сегодня, что бы вы написали?
Жюль Верн двинулся дальше. Туман рассеялся, небо казалось густо-зеленым; мне чудилось, что сам океан подгоняет нас.
— Прежде всего, — сказал Жюль Верн, — я бы написал "Двадцать тысяч лье под водой".
— Еще раз?
— Еще и еще, через пятьдесят, через сто лет с сегодняшнего дня! Да вы только взгляните на море, оно по-прежнему остается тайной; что изменилось со времен вашей войны между Севером и Югом? Разве не такое же глубокое оно, как было, разве рассеялся царящий в нем мрак? Что в нем, мы не узнаем и за тысячи лет. Мы раньше узнаем звезды.
— "Таинственный остров", его бы вы написали опять?
— Написал бы и "Плавающий город", и "Ледяной сфинкс", и "великолепное Ориноко", и "Плавучий остров", и "На море", и "Путешествие к центру Земли"! Ну а много ли вы знаете сейчас, в тысяча девятьсот пятьдесят пятом году, о некоторых полярных областях, о некоторых районах джунглей Южной Америки, о самых отделенных необитаемых островах самых далеких южных морей? А стратосфера, она разве не остается и для вас огромным океаном, не нанесенным еще ни на какие карты? Везде, где есть неизвестное, которое должно стать известным, присутствую и я. В ваше время, как и в наше, я бы не стал предсказывать будущее, а лишь писал бы о неуверенных и слабых попытках человека с его машинами откусить хоть краешек Неведомого… в то время как я с блокнотом следую и пишу свои географические романы.
— Географические романы, — повторил я, пробуя эти слова на вкус.
— Не так сухо, как ваша научная фантастика. Где там, в этих двух словах, поэзия?
— Наш век непоэтический. Мы говорим "научная фантастика", потому что боимся чувств, которые вызывают слова "географический роман".
— Как это может быть? — воскликнул Жюль Верн и откинул голову, так что в меня угрожающе нацелился клин его бороды. — Еще не было века, лишенного поэзии. Попробуйте отрицать ее, все равно она на вас выплеснется. Она гонит ваших моряков к их кораблям, ваших летчиков — к их реактивным самолетам! Вся наука рождается из романтики, потом естественным образом освобождается от лишнего, сжимается до горстки фактов, а когда факты станут сухими и хрупкими, начинается новое оплодотворение действительности, ее новая романтизация, и так всегда, опять и опять, ибо есть очень много такого, чего мы не знаем и не узнаем никогда.