Геннадий Гор - Изваяние
Но постепенно шаги майора становились все менее упругими и уверенными. Прохожие бросали ка его лицо кто удивленный, кто испуганный, кто - насмешливый взгляд, словно отмечая там какой-то непорядок. Уж не отрезал ли Иван Яковлевич один ус, оставив другой?
Майор зашел в кондитерскую, чтобы взглянуть в зеркало. В кондитерской никого не было. Мальчишки мели комнаты и расставляли стулья. Зеркало, отличавшееся завидной, но слишком жестокой правдивостью, доложило майору, почему прохожие уделяли чрезмерное внимание его лицу. На лице не обнаружилось носа.
Прикрыв то место, откуда исчез нос, носовым платком, майор пошел к Летнему саду. В его цельной, слишком цельной, здоровой натуре снова произошло психическое раздвоение. Он состоял из двух половинок: себя и меня. Но с каждым шагом он все меньше и меньше становился собой, оставляя мне все, за исключением исчезнувшего носа.
Ноги несли меня к Летнему саду, где стояла Офелия, дублируя одну из мраморных статуй. Я прикрывал лицо носовым платком, чтобы не привлекать к себе внимания,
Я уже упоминал: с каждым шагом мое существо становилось все более моим, теряя свойственную майору уверенность в прочности мира, осколком которого был он сам.
Опять ритм жизни стал походить на сон. Мне казались призрачными те улицы, по которым я шел. Они чудились мне декорациями, склеенными с кусками реального прошлого и от этого еще более химеричными и неправдоподобными.
Что касается Летнего сада... Летний сад был, действительно, моложе себя на сто лет. Дубы и клены сейчас были значительно тоньше и изящнее, чем тогда, когда я их оставил на том месте, переведя с помощью Офелии свои часы на сто лет назад. Только статуи выглядели так же. Какая же из них была Офелия? Я это позабыл. Ведь статуи все на одно лицо.
На мое счастье, в саду было совсем немноголюдно. Несколько нянек с детьми. Молодой француз-гувернер с мальчиком. Подвыпивший чиновник с орденом, словно с картины Федотова.
Прикрывая лицо платком, я подходил по очереди к каждой мраморной статуи""и шептал:
- Офелия! Офелия! Ты меня слышишь?
Но ни одна статуя не откликнулась на мой зов, может боясь привлечь внимание публики. Они были все одинаковы, все неподвижны, спрятанные от меня в свой мертвый мраморный мир.
И вот тут-то я почувствовал тоску одиночества и заброшенности, которую еще не испытывал в такой сильной степени никогда. Меня потянуло домой. Но где был мой дом? Майор Ковалев жил на Садовой, по-видимому поблизости от Вознесенского проспекта. Но в чьем доме? Я вспомнил слова, которые он любил повторять; "Квартира моя в Садовой; спроси только, здесь ли живет майор Ковалев, - тебе всякий покажет".
С трудом я добрался до Садовой и спросил двух старух, судачивших возле дома, покрашенного в ярко-синий цвет:
- Скажите, пожалуйста, где проживает майор Ковалев?
И тут я узнал старух. Это были те самые старухи, которые жили в одном доме со мной на Васильевском острове. И они тоже узнали меня, несмотря на мое коллежско-асессорское обличье.
Как попали они сюда, в XIX век? Приехали на трамвае? Но сюда не проведен еще ни один трамвайный маршрут.
И тут ощущение, что я замкнут в каком-то странном, похожем на дурной сон мире, заставило меня покрыться холодным потом.
Старухи были те же самые. И я был тот же. Но мир был гоголевским. И все это было не на сцене театра, а на самом деле.
Да, это была Садовая, но она была моложе той Садовой, которую я знал, на сто лет.
И только обе старухи были ни моложе и ни старше себя.
Они стояли молча.
Я оглянулся, услыша чьи-то шаги. Ко мне шел квартальный.
31
Продолжение записок
Покинув Петербург первой половины XIX века (разумеется, с помощью мраморной статуи, быстренько и умело расколдовавшей себя и меня), где же я оказался? Может, у себя дома на Васильевском острове? Не тут-то было.
Меня ждали другие приключения и метаморфозы в духе романов XVIII века, того века, к культуре которого Офелия имела большое пристрастие.
Она превратила меня в поэта. Но одновременно я был не только поэт, но и лес.
Тут, конечно, было значительное отступление от традиций XVIII столетия в сторону поздней овидиевой античности, во-первых, а во-вторых, в сторону Хлебникова и Джойса, ставивших перед собой такого рода экспериментальные задачи, но, в отличие от нашей волшебницы, не в жизни, а только на бумаге.
Мое существо настолько пропиталось природой, что стало своего рода кентавром: полулес-получеловек.
Речь, разумеется, идет не о внешнем моем облике. Все это протекало внутри меня. Я чувствовал, что я лес и одновременно молодой человек. Овидий XX века. Никто из моих родных и знакомых (кроме самой Офелии), не подозревал о двойственности моего удивительного существования. Но тот, кто читал мои стихи, чувствовал, что с ним разговаривает лес, превращая слова в ветви, в птичий свист, в топот бегущего оленьего стада, в синие облака, отраженные в прозрачной воде лесной реки.
Тут я вынужден сделать коротенькое отступление от хлебниковско-рилькевско-джойсовской темы, касающееся только моей персоны и не имеющее отношения к очеловеченной природе. Офелия, в сущности, предоставила мне небольшой отдых, передышку после одних пережитых мною испытаний, в предшествии других, еще более трудных.
Но вернемся к лесу, с которым я был связан отнюдь не той связью, которой могут похвастаться лесорубы, плотогоны, охотники за разного рода лесной и речной дичью.
Я скорей был дичью, чем преследователем. От имени ее летающей и ходящей - я обращался к людям, а также от имени всех стволов и ветвей, которым угрожала электрическая пила.
Ах, как я ненавидел ее звук, так же как и самодовольные лица мерзавцев, стрелявших в оленью важенку, кормившую сосунка.
Ощущение, что я - лес, охватывало меня не только в те часы и минуты, когда я, набрасывая слова на бумагу, пытался в строку втиснуть весь мир. Нет, это ощущение необычайной свежести не покидало меня ни на улице города, ни на вокзале, где меня ждали поезда, ни в тихих залах библиотек. Книга раскрывалась мне на той самой странице, где все нити мира соединялись в один центр, в одно начиненное эмоциями поле.
Опровергая все законы бытия, я одновременно пребывал в двух разных точках слишком пластичного, почти волшебного пространства: в комнате поэта посреди большого шумного города и далеко-далеко от всех городовв лесу. В лесу я был деревьями и облаками, и синей речкой, что неслась, тихо напевая, вся прозрачная, как строчка поэмы, в которой отразились длинные коричневые стволы, темно-зеленые ветви и рыжие белки, прислушивающиеся к стуку дятла.
В городе же я был молодым, очень застенчивым человеком, пытавшимся слиться с вещами при помощи слов и ритма, войти внутрь вещей и увидеть то, что остается от всех скрытым.