Борис Левандовский - Обладатель великой нелепости
Чтобы имитировать плохую связь, он отвел микрофон подальше ото рта, перевернув трубку почти на 180 по вертикали, оставляя динамик прижатым к уху.
– Привет, папа.
Отец секунду молчал.
– Что с твоим голосом? – его тон не просто был подозрительным, казалось, он пытался увидеть Германа, как следует рассмотреть, будто обычная телефонная связь могла передать изображение собеседника на другом конце провода, даже если тот пользовался древним как мир дисковым аппаратом.
Герман поморщился: вот чертов старик!
– Телефон барахлит.
– Телефон? – отец никогда не принадлежал к тем, кого можно было так вот запросто провести. – Значит, телефон? – и неожиданно взорвался: – Прекратите меня разыгрывать, я вам не мальчик! По-вашему, я не способен отличить голос собственного сына от… Позовите Германа! И вообще, кто вы такой?
Несколько секунд Герман молча соображал.
– Немедленно позовите Германа! И не начинайте убеждать, что я набрал неправильный номер!
Герман уже жалел, что вообще прикоснулся к телефону – он не ожидал, что старик бросится с места в карьер.
– Я бы хотел вас предупредить, молодой человек… или не знаю, какой вы там… что ваше присутствие в доме моего сына в столь поздний час… сколько там у вас? – половина второго ночи или около того? – мне очень не нравится! Объясните, где Герман и что вы там делаете? Учтите, я прямо сейчас могу связаться кое с кем во Львове, чтобы проверить, что там происходит! Вы поняли меня?
Хуже всего – старик действительно мог это сделать. Однако пока отец выплескивал свою тираду, Герман собрался с мыслями (точнее даже, ощутил ледяное равнодушие к происходящему), и угроза старика, хотя и реальная, его ни сколько не взволновала.
– Послушайте, к чему вся эта паника? – холодно улыбаясь, произнес он в трубку, приведенную уже в нормальное положение. – Герман просто отправился в длительную командировку по делам компании, вот и все. А перед отъездом попросил меня присмотреть за его квартирой. Сожалею, что он забыл вас об этом уведомить.
Старик некоторое время молчал.
– А вы, простите… кто?
– Друг.
– Ах, вот как… друг, – по тону отца Герман наконец понял…
«Все ясно, он считает меня гомиком!»
Если раньше отец только подозревал, то теперь – с этого момента – знал (или вообразил, что знает уже наверняка) о сексуальных предпочтениях своего сына.
Поводом для этих подозрений послужило резкое изменение в поведении Германа в шестнадцать лет после поездки в Ригу (отец, видимо, догадался, что с ним за тот недельный промежуток времени – бесконтрольный промежуток – что-то произошло). Когда он резко прекратил встречаться с девчонками (и всячески уходил от наводящих тем в разговорах) и либо сидел дома, либо проводил время исключительно в мужском обществе, чаще всего с Алексом, или в компаниях одноклассников, а затем – университетских однокурсников.
Сейчас Герман был готов поспорить, что старик уже тогда всячески пытался уловить в его поведении некую жеманность и характерные для «голубых» манеры. Но отец никогда не задавал ему прямых вопросов и не заводил разговоров на тему сексуальных меньшинств, даже не интересовался, как Герман относится к такому явлению вообще. Лишь однажды утром, когда Герман, которому тогда было семнадцать, вернулся домой после ночевки дома у Алекса, родители которого уехали в тот момент на несколько дней куда-то отдохнуть, отец, как бы между прочим, спросил: «Гера, вы с Сашей ничем таким не занимались?» Он тогда подумал, что отец имел в виду, не употребляли ли они спиртное или наркотики, но истинный смысл этого вопроса Герман понял намного позже. Как и тот особенный взгляд отца.
Теперь старик наверняка думал, что упустил нечто важное в прошлом, когда так и не смог понять до конца своего сына. А сейчас полагал, что обнаружил бесспорные доказательства своим давним подозрениям (когда он произнес «Ах, вот как… друг…» – в его интонации прозвучало и какое-то горькое торжество, и обида, а главное – почему это случилось так поздно, слишком поздно, чтобы теперь он мог вмешаться и что-то изменить), наконец-то застукав любовника Германа ночью в его квартире. Убежденный в своей абсолютной правоте, отец даже не учитывал, что Герман действительно мог находиться в отъезде, а человек, с которым он беседует («Я-то тебя сразу раскусил, паршивый педераст!»), на самом деле исповедует стопроцентно гетеросексуальный образ жизни.
Сейчас эта ситуация могла Германа лишь позабавить: его старик искренне считал, что педофилия – это худшее, что может произойти в жизни с его сыном. Герман даже хихикнул мимо трубки.
– И когда же он вернется? – спросил отец потускневшим голосом, в котором отчетливо звучали враждебно-брезгливые интонации: «Что, черт возьми, происходит, почему я вынужден разговаривать с этим ублюдком, предпочитающим использовать задний проход мужской задницы…»
– Точно пока не известно. Это будет зависеть от того, как сложатся обстоятельства…
– В каком он городе? – перебил старик.
– В… Киеве.
– Герман не оставлял номер тамошнего телефона, чтобы с ним связаться?
– К сожалению, нет.
– Так когда же он все-таки намерен появиться дома?
«Ого! Оказывается, старик способен устроить перекрестный допрос даже по телефону!»
– Может быть, через две или три недели.
– А вы что там у него… спите?
– Не каждый день, раз или два в неделю.
– Так значит, Герман отсутствует уже давно?
– Да, около двух недель, или, скорее, дней девять, – поправился Герман, назвав дату своего отъезда в Погребальное Турне. В какой-то степени это было правдой: Герман – тот Герман – уехал именно тогда. И еще не вернулся.
Что же касалось других дат, относившихся к его возвращению…
– Что ж, ладно, – внезапно более покладисто произнес отец, – недели через две я обязательно перезвоню, – он особо подчеркнул «обязательно».
Герман кивнул, словно старик мог его видеть, и посмотрел себе под ноги, где на полу за время их беседы образовалась лужица свежей крови. Она скапывала из разкуроченной шеи оторванной собачьей головы, которую Герман держал во время всего разговора правой рукой за одно ухо. Второе свисало вниз вдоль морды, покрытой свалявшейся рыжевато-коричневой шерстью; на лбу темнело похожее на кляксу пятно черного окраса. Приоткрытая пасть обнажала желтые зубы и пару сточенных нижних клыков; между ними вывалился, покачиваясь в такт движениям Германа, длинный грязно-розовый язык, на котором тускло поблескивала еще не высохшая слюна, смешанная с остатками последнего ужина собаки. По краям пасти упругими сосульками подрагивала кровавая пена. Открытые глаза, уже начавшие затягиваться мутной пленкой, напоминающей катаракту, грустно созерцали окружающее пространство.