Лоренс Даррелл - Жюстин (Александрийский квартет - 1)
Нелепые истории с трагическим концом всегда приводили меня в восторг, и я лишь ценою титанических усилий сдерживал приступы смеха, пока Скоби живописал сей прискорбный случай, зловеще вращая стеклянным глазом. И все же, пока он говорил, а я внимал ему, половина моих мыслей бежала по обходной дорожке, пробуя на вкус мою новую работу, пытаясь выразить ее в терминах долгожданной свободы. В тот же вечер, чуть позже Жюстин должна была ждать меня неподалеку от Монтасы - шикарный автомобиль тихо гудит, будто бражник, в овеваемой пальмами полутьме у дороги. Как она на это посмотрит? Конечно, она будет рада моему освобождению от кандалов нынешних моих способов зарабатывать деньги. Но будет и легкий шок, неприметная гримаса неудовольствия - ведь эта свобода сделает возможным дальнейшее взаимопроникновение душ и разрастание лжи, а еще - поможет нашим судьям поймать нас с поличным. Вот и еще один парадокс любви: то, что сблизило нас - бустрофедон, - может, овладей мы теми качествами, которые за ней стояли, разлучить нас навсегда, едва лишь мы, ослепленные друг другом, переступим черту дозволенного.
"А между тем, - слышу я голос Нессима, тихий, без напряжения голос человека, которому случилось любить по-настоящему, но не получить любви взамен, - я пребывал в головокружительном возбуждении, и единственный способ расслабиться был - действовать, но природы достаточного и необходимого действия я никак не мог распознать. Дикие вспышки самонадеянности чередовались с приступами депрессии, столь глубокими, что я думал - не выкарабкаюсь. Со смутным чувством, будто я готовлюсь к состязаниям - как атлет, - я стал брать уроки фехтования и тренироваться в стрельбе из карманного пистолета. Я одолжил у доктора Фуад-бея учебник токсикологии и углубился в штудии химического состава и воздействия различных ядов". (Я выдумал слова - не смысл слов.)
Мало-помалу он стал замечать за собой движения души, анализу не поддающиеся. Периоды опьянения сменялись вялотекущими днями, когда он чувствовал в полной мере тяжесть одиночества, в первый раз в жизни: дух его бился в агонии, а он никак не мог найти выхода ни в живописи, ни в деятельности - хоть какой-то. Он постоянно думал о своем детстве и юности: дом матери, прохладный среди пуансеттий и пальм Абукира, плещет вода между бастионами старого форта, волна за волной, вымывая к ногам день за днем из самого раннего детства, и лепит из них, как из глины, единое ощущение детскости, рожденное зрительной памятью. За эти воспоминания он цеплялся со страхом и ясностью видения, ранее ему незнакомыми. И все это время под шелковым покровом нервного истощения - ибо незавершенное, несовершенное действие, обертон его бессонниц, жгло его изнутри, как coitus interruptus* [Прерванное соитие (лат.).], - плодился вирус возбуждения: Нессимов разум был против него бессилен, более того, он отказывался сопротивляться. Его словно подстрекали изнутри подойти ближе, еще ближе... к чему же? Он не знал; но здесь его охватывал издревле знакомый страх безумия, чувство равновесия покидало его, и время от времени случались приступы головокружения, заставлявшие его вслепую раскидывать в стороны руки в поисках - стула? дивана? - чтобы сесть. Он садился, дыхание его едва заметно учащалось, и на лбу понемногу проступал пот; и первое чувство после приступа было чувство облегчения: внутренняя его борьба осталась незаметной постороннему глазу. Еще он стал замечать, что невольно повторяет вслух фразы, которым отказывался внимать его разум. "Прекрасно, - услышала как-то раз Жюстин его замечание, обращенное к одному из зеркал, - ты становишься неврастеником!" Чуть позже, когда он уже окунулся в искристый, пронизанный серебряными иглами звезд воздух, Селим, сидевший за рулем, услышал продолжение: "Не кажется ли тебе, что эта еврейская лиса сожрала твою жизнь?"
Иногда ему хотелось не то чтобы помощи - элементарного человеческого тепла; доктор, который ушел и оставил его стоять среди комнаты с рецептом в руках; тонизирующие и режим; лекарств он пить не стал, режиму не следовал. Однажды он увидел колонну монахов-кармелитов, пересекавших церемонным маршем Неби Даниэль, - их тонзуры сияли, как павианьи задницы, - и ему пришла в голову мысль возобновить давным-давно увядшую дружбу с отцом Павлом, казавшимся когда-то столь искренне счастливым человеком, ибо религия облегала его, как футляр бритву. Он выслушал положенный набор утешений от этого добродушного, довольного собой и миром, лишенного всякого намека на воображение хряка - и его едва не стошнило.
Как-то ночью он опустился у себя в спальне на колени - чего не делал с тех пор, как ему минуло двенадцать, - и заставил себя молиться. Он простоял так достаточно долго, в полном оцепенении, тупо и немо глядя в одну точку, не в силах связать ни единой мысли, не в силах вымолвить хоть слово. Это было похоже на ступор. Стоял он до тех пор, пока не понял, что больше не может, что еще минута - и он задохнется. Тогда он забрался в постель и укрылся с головой, шепча несвязные обрывки молитв и едва ли не заклинаний, совершенно ему незнакомых.
Внешне, однако, метания эти никак на нем не сказывались: речь его оставалась сухой и выверенной, несмотря на скрытую лихорадку мысли. Доктор поздравил его: отличные рефлексы, в моче ни капли лишнего белка. Побаливает изредка голова? - что ж, вот и еще одно доказательство: вы всего-то лишь навсего подвержены легким мигреням или другим подобным же недугам тех, кто богат и празден.
Сам он был готов страдать сколь угодно долго, пока страдание остается подконтрольным его сознанию. Единственное, что его пугало, так это состояние полного и безысходного одиночества - подобную реальность, и он сам прекрасно это понимал, ему ни за что на свете не передать, не сделать доступной ни для друзей, ни для врачей, к которым можно было бы обратиться за консультацией по поводу имеющихся поведенческих аномалий: они примут их всего лишь за симптомы какого-нибудь незначительного расстройства.
Он судорожно ухватился за живопись - но толку не вышло и здесь. Творить по наитию уже не получалось, он обдумывал каждую деталь, и картины выходили безжизненными и унылыми. Даже работать кистью стало тяжело - невидимые пальцы навязчиво хватали за рукав, мешали, советовали, сводя на нет свободу и легкость движения.
В таком вот сумеречном состоянии души он вновь возвратился, тщетно пытаясь обрести утраченное самообладание и спокойствие духа, к мысли о завершении работ в Летнем дворце: несколько лет назад он в шутку назвал так горстку арабских сараюшек в Абузире. Когда-то давно он ехал верхом вдоль пустынного берега моря - ехал далеко, в Бенгази, - и наткнулся на небольшую ложбину в песках, меньше чем в миле от моря, и в этой ложбине пробивался сквозь толстую шкуру песка родник: тонкая струйка воды петляла между дюнами, прежде чем окончательно среди них затеряться. Бедуины, охваченные, очевидно, внезапным приступом ностальгии по зеленому цвету, столь близкой сердцу каждого обитателя пустыни, посадили здесь фиговое дерево и пальму; деревья принялись, и корни их уверенно вцепились в невидимый глазу слой песчаника под песком, откуда и пробивалась наружу вода. Нессим дал роздых себе и лошадям в тени двух молодых деревьев и, сидя на песке, с радостным удивлением охватил глазами заброшенный арабский форт вдалеке и длинный белый шрам безлюдного пляжа, где медленно и мощно, как лошади-тяжеловозы, играли океанские валы, день и ночь. Песчаные дюны вылепили здесь из пустоты изящных очертаний долину, как из глины кувшин; и его воображение уже принялось заселять ее потрескивающими на ветру стволами пальм и фиговых деревьев, которые, как всегда вблизи воды, сплели бы тень, густую и прохладную, как мокрое полотенце, брошенное на раскаленный лихорадкой лоб. Он не стал торопиться, он дал плоду вызреть; целый год он ездил сюда в разные времена года, в различную погоду и оценивал декорации. Он не говорил никому ни слова, но в глубине души уже решил построить здесь летний загородный дом для Жюстин - крохотный оазис, где она смогла бы держать троих своих чистокровных арабов и проводить самые жаркие месяцы в любимых развлечениях - купании и верховой езде.