Валерий Генкин - Похищение
Раз упомянувши, изволь показать героя еще разок-другой. Создать иллюзию взаимосвязи. Превратить людей в узелки выдуманной логической сетки. Все это - развитие случайно оброненной фразы о ружье, которое, мол, обязано выстрелить. Появится на первой странице легкое копошение, намек на золотушного студента из Владикавказа, у которого отец держал бакалейную лавку и прибил жену за неумеренную трату на ленты да булавки, а от суда откупился и сильно скорбел, что сумма откупного куда как превзошла женин расход, после чего, напившись от переживания, лавку сжег, а сам утопился, но был выловлен и возвращен к жизни, каковую и окончил в глубокой старости, сидя на шее сына и неутомимо выговаривая ему за любую потраченную копейку. Казалось бы, и хватит об этом, но правоверный автор будет палить из ружей, и на склоне лет и романа обратится студент в действительного статского советника, вышедшего в отставку и занимающего нежданно обильный досуг сочинением чувствительных повестей, в которых лампады изливают бледный свет, а очи воспламененных юношей изливают потоки слез.
Нам еще предстоит совершить эту процедуру - честно собрать всех персонажей и указать, без утайки, кого что ожидает. Пусть одним достанется пара строк, другим - абзац, третьим - страница, но никто не должен быть забыт. Быть забыт - наверняка редактор вычеркнет это сочетание. Ну да Бог с ним. До той поры я успею рассказать тебе о тете Поле, Полине Васильевне, старухе Леонихе - своей соседке, склочным характером держащей в напряжении всю деревню. Тонизирующее средство, будоражит она очередь за хлебом в деревне Кореничено, бросает в топку слухи, домыслы, соображения о скудной на события деревенской жизни, и полыхает костер до послезавтрашней очереди хлеб здесь привозят через день. Рассказ мой и составит третье по счету отступление Ко мне она пришла через десять минут после того, как я открыл дверь дома, и с порога потребовала изоляционную ленту - починить шланг. Ленты у меня не было. Полина улыбнулась и исчезла.
Потом я понял, что это не улыбка. Впечатление улыбки давал беззубый запавший рот.
Едва успел я разобрать рюкзак, Полина снова появилась в сенях, стукнула о стол кринкой и сказала:
- Вот. Попробуй, какое молоко-то бывает.
И тут же ушла опять. Теперь, кроме проваленного рта, успел заметить я белесые водянистые глазки и седые жидкие волосы, коекак убранные под ядовито-зеленый платок.
Так началась наша жизнь. Мы - Наташа и я - лебезили, мерзко и униженно заговаривая с Леонихой о погоде, видах на урожай, ассортименте в магазине. Полина иногда отвечала благосклонно, иногда отмалчивалась. Молока больше не приносила. Через неделю я привез ей из Ржева изоленту и предложил достать новый шланг.
Изоленту она взяла, принесла полтинник, а от шланга отказалась: - На хрена мне пятнадцать рублей платить, он и так еще поработает.
В тот же день разразился первый скандал. Я услышал визгливую матерщину. Полина с косой гналась за Никси. Я судорожно схватил собаку на руки.
- На цепи держите, убью! За курами повадилась, стерва. У меня уж одна подохла, я в овраг снесла - ее работа! Ой, жаль не догнала, ой, не догнала!
Наташку трясло. "Она убьет Никси,- повторяла она.- Уедем отсюда. Я не смогу тут жить".
К вечеру я слышал истошные вопли Полины, проклинавшей всех дармоедов-дачников. "Лучше вылью я молоко, на дорогу вылью, чем им продавать стану, тьфу!" Наташа уехала, увезла Никси. Через пару дней старуха неслышно вошла в дом, когда я вымучивал конец исторического обзора и застрял на дистрибутивном анализе. В черных пальцах Полина держала глубокую тарелку с творогом.
- Ешь!
И снова пропала на два дня. Только издали было видно: обкашивает бугор за своим подворьем, тянет на веревке старое ржавое корыто с торфом, латает забор, гремит ведрами, вбивает кол - привязать корову...
После экзаменов на три дня приехала Анна. В узких коротковатых джинсах, закатав под лопатки и завязав на груди рубашку, она пыталась влезть на Ереванычина жеребца Букета, когда ее увидела Полина. Она смотрела на Анну полными глазами. Потом увела в недра своей усадьбы, а через полчаса выпустила - с корзиной в руке и кринкой у груди. В корзине оказались дюжины две крупных светло-коричневых яиц и толстый шмат сала, в кринке - сметана. Следом пришла и сама Полина. Села на лавку у крыльца и сколько-то молчала, глядя то на Анну, то на меня.
- Ты подкорми дочку-то, тоща-то, мать твою, эх!
Она тихо просидела, пока Анна вылизывала сметану, а я - с ее, Полининого разрешения (да стучи ты, дятел, я так посижу) - продолжал дописывать введение.
Весь следующий день Анна пропадала у Леонихи, возилась с курами, ласкала и поила теленка, пробовала доить Леонихину Красотку, косила, полола. Пришла в сумерках, рухнула на постель.
- Есть будешь?
- Не-а. Меня тетя Поля накормила. Т-а-ак вкусно! Пироги с картошкой и луком. Она говорит, Таня очень их любила.
- Таня - это кто?
- Дочка ее, Таня. Ты что, не знаешь? Столько живешь и не знаешь. У нее дочка, Таня. Моя ровесница.
- Не мели. Полине за семьдесят. Какая ровесница?
- Была дочка, нет ее, умерла, утонула...
Наутро я проводил Анну к автобусу, вернулся и подошел к дому Леонихи. Она кивнула из окна, и я поднялся на крыльцо. Пахло хлевом, на столе горка грязной посуды, половики сбились в комья.
Романтический образ чистой деревенской бедности рушился. На сундуке две фотографии: девочка с темными нагловатыми глазами, правда, похожа на Анну носом и оттопыренным ухом, и мужчина, плохо выбритый, с узким лбом и тяжелым подбородком.
- Ты уж не сердись, что Анюту я к себе на весь день заманила.
Уж очень вспомнилось. Я ведь в Молокове-то, на кладбище, целый год не была. С прошлой весны, как Тимофею памятник ставили, с тех пор... А как твою увидела! Как живая, как сейчас стоит.
- Сколько лет прошло? - сказал я, как идиот, чтобы сказать что-нибудь. Ох уж это показное сочувствие. Почему не могу я сочувствовать молча? Или не верю, что она это молчание поймет?
- Ой, посчитай сам - с пятьдесят первого года.
- Сколько ж ей было?
- Пятнадцать ей в октябре, а это все в июле было, на Петров день. Рано ушла с девчатами. Мы с Тимофеем косили за шорой.
Юрка Селиванов прибежал - идите, говорит, на Волгу. Таня, говорит, утонула. И знаешь, погоревали - и перегорело горе-то. Володька родился. Да в колхозе, да дома, хозяйетво. Так и жили, я и, сказать стыдно, на могилку не ходила. А как Тимофей помер... Третий год, как помер. Помер Тимофей на Сретенье. Много народу тогда было. Лида приехала, привезла покров белый, шелковый. Это, говорит, тебе, батя, от меня. Колбасы привезла три палки, сыру, масла.
Мясо-то я в колхозе взяла, двенадцать кило. Председатель выписал. Вина два ящика. Из Молокова были Морозовы, да Павел Дмитрич, да Михаил Тихоныч, да Чугунников Алексей, художник московский Володя, Лена хромая. Из Теличена Коля Солянкин с Зиной, Вера Дроздова, Маша горбатая, Николай Арсентич. Из Кореничена Глуховы, из Федурнова Гутя пришел, он с Тимофеем в кузне еще до войны работал. А Сашка приехал с одним чемоданчиком. Я говорю: "Сынок, неужто закуски какой привезть не мог?" А он: "Мне, мать,- говорит,- это без надобности". Я ему: "Дай хоть двадцать пять рублей". Ну он дал. Мне Валька, невестка, писала: "Мам, - говорит,- сколько он тебе денег дал?" Я и постеснялась сказать, что на отцовы похороны только двадцать пять рублей дал, да и скажи - двести. Она говорит: "Мало с него, подлеца, взяла". Дал бы он впрямь двести, я бы Тимофею хороший памятник поставила, а то бедный памятник. Ограда-то хорошая, крепкая, а памятник бедный.