Аркадий Стругацкий - Пикник на обочине
Все вокруг было раскалено добела, и его мутило от сухой жестокой жары, от вони, от усталости, и неистово саднила обожженная, полопавшаяся на сгибах кожа, и ему казалось, что сквозь муть, обволакивающую сознание, она пытается докричаться до него, умоляя о покое, о прохладе, о воде. Затертые до незнакомости воспоминания громоздились в отекшем мозгу, опрокидывая друг друга, заслоняя друг друга, смешиваясь друг с другом, вплетаясь в белый знойный мир, пляшущий перед полузакрытыми глазами, и все они были горькими, и все они смердели, и все они вызывали царапающую жалость или ненависть. Он пытался вмешаться в этот хаос, вызвать из прошлого какой-нибудь сладкий мираж, ощущения нежности или бодрости, он выдавливал из глубин памяти свежее смеющееся личико Гуты, еще девчонки, желанной и неприкосновенной, и оно появлялось, но сразу же затекало ржавчиной, искажалось и превращалось в угрюмую, заросшую бурой грубой шерстью мордочку Мартышки; он силился вспомнить Кирилла, святого человека, его быстрые уверенные движения, его голос, обещающий небывалые и прекрасные места и времена, и Кирилл появлялся перед ним, а потом ярко вспыхивала на солнце серебряная паутина, и вот уже нет Кирилла, а уставились в лицо Рэдрику немигающие ангельские глазки Хрипатого, и большая белая рука его взвешивает на ладони фарфоровый контейнер. Какие-то темные силы, ворочающиеся в его сознании, мгновенно сминали волевой барьер и гасили то немногое хорошее, что хранила его память, и уже казалось, что ничего хорошего не было вовсе, а только рыла, рыла, рыла…
И все это время он оставался сталкером. Не думая, не осознавая, не запоминая даже, он фиксировал словно бы спинным мозгом, что вот слева, на безопасном расстоянии, над грудой старых досок, стоит «веселый призрак» — выдохшийся, спокойный, и плевать на него; а справа подул невнятный ветерок, и через несколько шагов обнаружилась ровная, как зеркало, «комариная плешь», многохвостая, как морская звезда, — далеко, не страшно, — а и центре ее расплющенная в тень птица, редкая штука, птицы над Зоной почти не летают; а вон рядом с тропой две брошенные «пустышки» — Стервятник, видно, бросил на обратном пути, страх сильнее жадности. Он все видел и все учитывал, и стоило скрюченному Арчибальду хоть на шаг уклониться от направления, как рот Рэдрика сам собой раскрывался, и хриплый предостерегающий оклик сам собой вылетал из глотки. Машину, думал он. Машину вы из меня сделали. А каменные обломки на краю карьера все приближались, и уже можно было разглядеть прихотливый узор ржавчины на крыше красной кабины. Дурак ты, Барбридж, думал Рэдрик. Хитер, а дурак. Как же ты мне поверил, а? Ты же меня вот с таких пор знаешь, ты же меня лучше меня самого должен знать. Старый ты стал, вот что. Поглупел. Да и то сказать, всю жизнь с дураками дело имел… И тут он представил себе, какое рыло сделалось у Стервятника, когда тот узнал, что Арчибальд-то, Арчи, красавчик, кровинушка… что с Рыжим в Зону за его, Стервятниковыми, ногами ушел не сопляк бесполезный, а родной сын, гордость, жизнь… И, представив себе это рыло, Рэдрик захохотал, а когда Арчибальд испуганно оглянулся на него, он, продолжая хохотать, махнул ему рукой: марш, марш! И опять поползли по сознанию, как по экрану, рыла, рыла, рыла… Надо было менять все. Не одну жизнь и не две жизни, не одну судьбу и не две судьбы — каждый винтик этого смрадного мира надо было менять…
Арчибальд остановился перед крутым съездом в карьер, остановился и замер, уставившись вниз, вытянув длинную шею. Рэдрик подошел и остановился рядом. Но он даже не взглянул туда, куда смотрел Арчибальд. Прямо из-под ног в глубину карьера уходила дорога, много лет назад разбитая гусеницами и колесами тяжелых грузовиков, справа от нее поднимался белый, растрескавшийся от жары откос, а слева откос был полуразрушен, и среди камней и груд щебня там стоял, накренившись, экскаватор, ковш его был опущен и бессильно уткнулся в край дороги. И, как и следовало ожидать, ничего больше на дороге не было видно, только возле самого ковша с грубых выступов откоса свисали черные скрученные сосульки, похожие на толстые витые свечи, и множество черных клякс виднелось в пыли, словно там расплескали битум. Вот и все, что от них осталось, даже нельзя сказать, сколько их было. Может быть, каждая клякса — это один человек, одно желание Стервятника. Вон та — это Стервятник живым и невредимым вернулся из подвала седьмого цеха. Вон та, побольше, — это Стервятник без помех вытащил из Зоны «шевелящийся магнит». А вон та сосулька — это роскошная, не похожая ни на мать, ни на отца, всеми вожделенная Дина Барбридж. А вот это пятно — не похожий ни на мать, ни на отца Арчибальд, Арчи, красавчик, гордость…
— Дошли! — исступленно прохрипел Арчибальд. — Мистер Шухарт, дошли ведь все-таки, а?
Он засмеялся счастливым смехом, присел и обоими кулаками заколотил по земле. Колтун волос у него на макушке трясся и раскачивался смешно и нелепо, летели в разные стороны высохшие ошметки грязи. И только тогда Рэдрик повернул голову и взглянул на шар. Осторожно. С опаской. С затаенным страхом, что он окажется каким-нибудь не таким — разочарует, вызовет сомнения, сбросит с неба, на которое удалось вскарабкаться, купаясь в дерьме…
Он был не золотой, он был скорее медный, совершенно гладкий, красноватый, и он мутно отсвечивал на солнце. Он лежал под дальней стеной карьера, уютно устроившись среди куч рыхлой породы, и даже отсюда было видно, какой он массивный и как тяжко придавил он свое ложе. В нем не было ничего разочаровывающего или вызывающего сомнение, но не было и ничего, внушающего надежды. Почему-то сразу в голову приходила мысль, что он, вероятно, полый и что на ощупь он должен быть очень горячим — наверное, от солнца. Он явно не светился своим светом, и он явно был неспособен взлетать на воздух и плясать, как это часто случалось в легендах о нем. Он лежал там, где он, упал, — может быть, вывалился из какого-нибудь огромного кармана или затерялся, закатился во время игры каких-то гигантов, — он не был установлен здесь, он валялся точно так же, как все эти «пустышки», «браслеты», «батарейки» и прочий мусор, оставшийся от Посещения.
Но в то же время что-то в нем было, и чем дольше Рэдрик глядел на него, тем яснее он понимал, что смотреть на него приятно, что к нему хочется подойти, его хочется потрогать, и откуда-то вдруг всплыла мысль, что хорошо, наверное, сесть рядом с ним, прислониться к нему спиной, откинуть голову и, закрыв глаза, по размыслить, повспоминать, а может быть, просто подремать, отдыхая…
Арчибальд вскочил, раздернул все «молнии» на своей куртке, сорвал ее с себя и с размаху швырнул себе под ноги, подняв клуб белой пыли. Он что-то кричал, гримасничая и размахивая руками, а потом заложил руки за спину и, приплясывая, выделывая ногами замысловатые па, вприпрыжку двинулся вниз по спуску. Он больше не глядел на Рэдрика, он забыл о Рэдрике, он забыл обо всем, он шел выполнять свои желания, маленькие сокровенные желания краснеющего колледжера, мальчишки, который никогда в жизни не видел никаких денег, кроме так называемых карманных, сопляка, который никогда в жизни не видел ни одной голой бабы, кроме как на картинках, которого нещадно пороли, если по возвращении домой от него хоть чуть-чуть пахло спиртным, из которого растили известного адвоката, а в перспективе — министра, а в самой далекой перспективе — сами понимаете, президента… Рэдрик, прищурив воспаленные глаза от слепящего света, молча смотрел ему вслед. Он был холоден и спокоен, он знал, что сейчас произойдет, и он знал, что не будет смотреть на это, но пока смотреть было можно, и он смотрел, ничего особенного не чувствуя, разве что где-то глубоко-глубоко внутри заворочался вдруг беспокойно некий червячок и завертел колючей головкой.