Карин Бойе - Каллокаин
Никто не искал меня. Стараясь производить как можно меньше шума, я перелез через низкую стену, отделявшую крышу от улицы. Мои шаги гулко отдавались в тишине, но я даже не подумал о том, что могу привлечь чье-то внимание. И в самом деле, никто меня не остановил. Ни один самолет не проносился по небу, ничто не заслоняло звезд, и потому на улице было так светло, что я даже не стал зажигать карманный фонарик. Я шел по земной поверхности, под мерцающими звездами, и удивительное ощущение владело мной: никого рядом не было, а я не чувствовал себя одиноким. Ведь так же, как я сейчас шел к познанию неведомого, глубокой внутренней связи всего живого, так, может быть, шла и Линда; и кто мог поручиться, что еще какие-то неизвестные нам люди во многих и многих городах Мировой Империи не вступили на тот же путь и, может быть, даже завершили его? Кто мог поручиться, что миллионы людей не пришли в движение — открыто или тайно, добровольно или по принуждению, — и не только в нашей Империи, но и в соседнем государстве? Лишь несколько дней назад такая мысль вызвала бы у меня дрожь ужаса, но что государственные границы тому, кто почувствовал, как его сердце бьется в унисон с сердцем вселенной!
В стороне я услышал характерный шаг патрульных, с четкими интервалами и легким скрипом на поворотах. Этот звук совсем не подходил к мирной тишине ночи. Интересно, какие чувства вызывает у патрульных ночное безмолвие, о чем они сейчас думают? Ну, а я сам? Только сейчас мне в голову пришел простой вопрос: почему на улицах так тихо? Но я задумался только на секунду. Ответа я все равно не знал, да он меня и не интересовал. Важна была только цель моего пути.
Вдруг в отдалении возникло слабое жужжание, и вскоре я понял, что это шум моторов. Самолеты появились снова. То ли из-за резкого перехода от тишины, то ли из-за того, что самолеты в этот раз гудели особенно громко, но рев моторов показался мне непереносимым, и я прислонился к стене, ожидая, пока уши привыкнут к шуму.
Воздух внезапно потемнел, стал густым и мглистым; вокруг зашевелились какие-то тени. Я скорее почувствовал, чем увидел, что рядом со мной откуда-то возникли непонятные фигуры. Я зажег фонарь и в полуметре от себя увидел человека. Да это же парашютисты! В тот же момент мне в лицо вонзились лучи нескольких мощных фонарей; сильные руки схватили меня.
Я решил, что эхо ночные учения военно-воздушных сил, и, отчаянно напрягая голос, прокричал:
— Я болен! Я шел к подземке. Отпустите меня, соратники.
Может, они не расслышали, может, у них был особый приказ, только они тут же обыскали и обезоружили меня (из-за праздника я был в военно-полицейской форме), а потом связали. Несколько человек торопливо собрали из отдельных деталей нечто вроде трехколесного велосипеда, — это сооружение, как я понял, служило у них для перевозки пленных, — затем меня усадили на багажник и крепко привязали. Один из солдат вскочил на сиденье, и мы поехали.
Видимо, в план учений входил и захват пленного, и мне волей-неволей пришлось сыграть эту роль. Ничего не поделаешь, но я не сомневался, что рано или поздно выполню то, что задумал.
На нашем велосипеде был укреплен фонарь, и при его свете я мог видеть все, что творится вокруг. Еще минут десять—пятнадцать назад вокруг не было ни души, а сейчас все улицы, площади, крыши-террасы так и кишели людьми. При этом, как я заметил, каждый был занят какой-то определенной работой. Даже в своем положении я не мог не восхищаться великолепной организацией этих гигантских по масштабам ночных маневров. И чем дальше мы продвигались, тем активней кипела работа. Я видел, как воздвигают заграждения из колючей проволоки (успеют ли снять их до утра, когда люди пойдут на работу?), как протягивают какие-то шланги и возят в разных направлениях цистерны. У каждого жилого дома и каждой станции подземки поставили по солдату. Время от времени нам попадались велосипеды с такими же, как я, пленниками на багажнике, и я пытался угадать, куда они везут нас.
Наконец мы остановились на одной из площадей перед большой палаткой, установленной на крыше жилого дома. Здесь уже стояло много других велосипедов. Пленникам освобождали ноги (руки оставались связанными) и вводили в эту палатку. С одним я столкнулся перед входом; он оказывал солдатам отчаянное сопротивление и все время громко кричал, что это безобразие, что он патрульный и для своих упражнений они бы лучше, ловили кого-нибудь другого. Кто сейчас выполняет его обязанности? Как он завтра оправдается перед начальством? В палатке было гораздо тише, чем на улице, — внутри стоял специальный глушитель, — так что солдаты, конечно, слышали все выкрики патрульного и, по крайней мере, могли бы удостоить его ответом. Но тут до меня донесся разговор двух охранников, из которого я не понял ни слова. Язык был совершенно чужой, ни на что не похожий. И тут меня осенило, что мы не жертвы ночных маневров, а пленники врага.
Я и по сей день не знаю, как готовилась эта операция. Возможно, что противник постепенно и методически засылал в нашу авиацию своих агентов, и в конце концов все самолеты до единого оказались в их руках. Может быть, измена и бунт, вспыхнув в одном месте, мало-помалу распространились дальше, — не знаю. Можно строить разные предположения, одно фантастичнее другого, бесспорно лишь одно — все обошлось даже без боя. Умело подготовив нападение, противник застал наших врасплох.
Палатка, куда меня ввели, была перегорожена надвое. Пленники ждали в одной половине, и время от времени их по одному впускали в другую. Там сидел офицер высокого ранга, окруженный секретарями и переводчиками. Ко мне он обратился на нашем, хотя и ломаном, языке. Мне велено было назвать свое имя, профессию, должность и военный чин. Один из подчиненных наклонился к начальнику и сказал что-то. Слов я не разобрал, но, взглянув на лицо говорившего, вздрогнул. Не был ли это один из моих курсантов? Впрочем, определить это с полной уверенностью я не мог. Между тем на лице начальника появилось выражение заинтересованности.
— Ага, — сказал он, — вы, оказывается, химик и сделали важное открытие. Если вы передадите его нам, вам сохранят жизнь.
Потом я часто размышлял над тем, почему ответил ему “да”. Не из страха. Я и так боялся почти всю свою жизнь, я был попросту трусом — да ведь и эта книга не что иное, как рассказ о моей трусости! — но именно тогда я не испытывал страха. Одно чувство заполняло меня в ту минуту — безграничное разочарование и сожаление о том, что я так и не приду к людям, которые, может быть, ждут меня. В тот момент жизнь не представляла для меня никакой ценности. Умереть или жить в заключении — не все ли равно! В любом случае путь к другим людям был для меня закрыт. Позже, когда я сообразил, что дело не в открытии, что они все равно оставили бы меня в живых, так как и у них рождаемость была крайне низкая и они никак не могли возместить потери великой войны, так вот, даже поняв это, я не испытал никакого раскаяния. Я отдал им свое открытие просто потому, что хотел сохранить его. Пусть Четвертый Город Химиков лежит в развалинах, пусть вся Империя превратится в выжженную пустыню, я, по крайней мере, могу надеяться, что где-то в другой стране, среди чужого народа, еще одна Линда заговорит сама, добровольно, когда ее захотят принудить, и группа пораженных страхом доносчиков опять будет слушать нового Риссена. Конечно, это заблуждение, ибо ничто и истории не повторяется, но что еще мне остается? Чем бы я жил все эти годы?