Алексей Смирнов - Ядерный Вий (сборник)
Забегая вперед, чтобы больше не возвращаться, скажу, что колу мне купили, но не в Секторе, а в Луна-парке, куда мы отправились после. В Секторе произошло нечто гораздо более важное: мне определили цель. Сейчас, на склоне лет, я вижу, что отец — плохо это, хорошо ли — не мне судить вложил в меня программу-максимум; иными словами — из лучших побуждений зомбировал мое юное сознание. Нет, он не вдавался в подробности, он всего-то и сделал, что показал мне конечный пункт предстоявших мне скитаний и метаний. Скитаний духовных и творческих, поскольку за всю свою жизнь я так ни разу и не выехал за пределы родного города. Цель, таким образом, предстала мне размытой и нечеткой — некое далекое, недостижимое сияние, к которому я непременно приду, но случится это так нескоро, что я могу с полным правом вернуться до поры к светлым детским играм и хлопотам. Думаю, что в тот далекий миг отец и сам не знал, какие формы примет очерченный им финиш. Трудно что-либо загадывать, когда речь идет о несмышленом детеныше, каким я был тогда, стоявший с разинутым ртом в самом центре огромного, как мне мнилось, зала и внимающий негромким обещаниям, которые отец, нагнувшись, вкладывал в мои уши: сынок, настанет день, когда вся мощь, вся энергия и мудрость, что здесь сосредоточены, будут призваны послужить тебе одному недолго, не более нескольких секунд, но только тебе. Я не понимал, я хлопал глазами и верил, верил тому, о чем не имел представления. И тогда отец повел меня к Пушке.
…Сперва я решил, что передо мной телескоп. С телескопом я к тому времени успел познакомиться: родители, охваченные желанием дать мне разностороннее образование, уже водили меня в местную обсерваторию. В самом деле: продолговатый стальной корпус, колеса с шестернями, пузатые линзы, раздвижные дверцы, открывавшие в куполе проем, карты звездного неба многое, очень многое говорило в пользу мощного оптического прибора. Когда я подрос, мне открыли, что внешний вид Пушки был призван, скорее, возбуждать в избранных ощущение могущества, чувство законной гордости за человечество, ведущее прицельную стрельбу по созвездиям — дань первобытной агрессии и вечной людской неудовлетворенности. На самом же деле ни в корпусе, ни в рулевом управлении не было никакой нужды; при желании можно было бы спокойно обойтись передающими устройствами как они есть. В этом случае, однако, торжественность момента свелась бы к нулю, и потому разработчики проекта не ограничились пушечными формами. Персонал, обслуживавший орудие, нарядили в старинные артиллерийские костюмы, снабдили барабанами и трубами, обеспечили звуковое сопровождение выстрела — оглушительный залп, и даже позаботились о дыме, который — в разумном количестве — наполнял после выстрела помещение.
Мне, конечно, сразу захотелось пальнуть. Канониры, снисходительно улыбаясь, намекнули в ответ, что нос мой еще не дорос. К моему великому смятению тут же выяснилось, что не дорос он и у отца — а батюшка к тому времени был уже заслуженным деятелем науки. Отец — желая, наверно, собственными силами ускорить процесс возрастания — шутливо защемил мне инфантильный орган двумя пальцами и заявил, что и на смертном одре человек зачастую не может похвастать размерами носа, достаточными для выстрела. Моему огорчению не было границ. Я принялся мечтать о некоем аналоге коварного крокодила, который смог бы вытянуть мне приличный хобот, как вытянул его слоненку из незабвенной сказки. "Что поделаешь, — вздохнул отец, беря меня за руку и направляясь к выходу. — На свете развелось слишком много желающих обессмертить собственное имя." "И Пушек на всех не хватает?" спросил я, покорно следуя за родителем. Тот усмехнулся. "Ну почему же, Пушек достаточно. Только подумай сам: нельзя же обстреливать звезды чем попало. Так может дойти до того, что неизвестный и, возможно, очень занятой получатель, будет вынужден читать… ну, не знаю… ну, скажем, какие-нибудь дурацкие детские стишки — вроде ваших дразнилок. Представь себе: любой из вашей детсадовской группы, получив доступ к Пушке, сможет выстрелить в далекую туманность глупостью про какашки или еще про что… И там, среди звезд, кому-то придется отыскивать в кучах мусора сверкающие жемчужины, ради которых, собственно, и существует проект".
Понял я, признаюсь честно, по малолетству немногое, но все простил отцу за «какашки», над которыми хохотал и про которые повторял на протяжении минут десяти-пятнадцати. И даже на улице продолжал повторять и хохотать. А дальше был Луна-парк, где я вполне утешился и вернулся домой в превосходном настроении. Но семена были брошены, и почва оказалась для них весьма благоприятной. У меня появилась миссия, высокое предназначение, и уже на следующий день я взялся за дело. В те далекие годы я больше склонялся к рисованию, чем к литературному творчеству, и потому в недельный срок извел кипу листов, малюя пауков, разбойников, лесные пожары, военную технику и кровожадных животных. Мне часто изменяло терпение, и я безбожно халтурил, надеясь взять свое количеством. В конце недели я сгреб нарисованное в охапку и приволок родителям на суд, втайне рассчитывая, что никакого суда не будет, а будет водопад восторгов и похвал. Более того — я всерьез рассчитывал, что сей же миг отправлюсь на стрельбы и живопись моя, пропущенная сквозь сканеры, украсит нищие созвездия. Мать с отцом сделали все, чтобы сдобрить неизбежное горе, но потрясение оказалось чересчур сильным. Сам, своими руками, я отправил рисунки в огонь и дал себе страшную клятву никогда в жизни не связываться с Сетевой Артиллерией. Я утешал себя, глядя на многотомные собрания сочинений давно вымерших классиков, тем, что не находил в себе ничего общего с их коленкором и кожей; представить же маститых писателей иначе, нежели в виде непонятных взрослых книг, я просто не мог, и говорил себе: вот для кого все это! Не думаю же я всерьез превратиться в нечто похожее на эти заслуженные кирпичики — я, у которого две ноги и две руки, который любит омлет с ветчиной и сахарные трубочки, и кто никогда, разумеется, не умрет, а стало быть, не нуждается в их глупом космическом бессмертии. Бог с ними, со всякими Толстыми сотоварищи, пусть себе отправляются в вечный полет, от какого никому не жарко и не холодно. Вот только за отца обидно — неужто и он не заслужил?
К вечеру я уже не помнил о дневных огорчениях и с легким сердцем улегся спать.
…Последовал период бездействия, продолжавшийся несколько лет. Теперь мне ясно, что бездействие было обманчивым: работа, оставаясь неосознанной, кипела вовсю — что-то варилось. Возможно, варево так и осталось бы киснуть и бродить под крышкой, не получи я в нужный момент мощный импульс извне. Им я обязан моим школьным наставникам, которые в один прекрасный день осыпали меня безудержными похвалами: я отличился, написав удачное сочинение на вольную тему. Возможно, в большей степени они хвалили себя, воспитавших такого грамотного, умненького мальчишечку. Вольная тема, как я подозреваю, была в действительности невольной: крышка сдвинулась, и на поверхность вышло то, что прочно сидело в подкорке: наглые, самоуверенные разглагольствования о Сетевом творчестве и судьбах мира. Это был нестерпимый бред дилетанта-недоросля, однако слог мой всем понравился чрезвычайно, мне поставили высший балл, а сочинение, в качестве примера для подражания, читали в старших классах. Отец отнесся к моим достижениям очень серьезно: текст немедленно скормил компьютеру, а мне посоветовал хорошенько прислушаться к внутреннему голосу и разобраться в моих отношениях с изящной словесностью. А вдруг это любовь? Да, он, помню, выразился именно так. Я, сверх всяких приличий раздувшийся от гордости, ни с чем разбираться не стал и быстренько накропал еще одно «эссе» — во многом, на мой взгляд, удачнее первого. А потом еще два, одно лучше другого, а оба вместе — на голову выше первых двух (так я отрекомендовал их отцу). Отец, ни слова не сказав, снова уселся за клавиатуру. Меня задело, что не последовал однозначно восхищенный отзыв, но я уже чувствовал, что первый успех — даже если он останется единственным и неповторимым — задал вектор моей будущей деятельности: я буду писать.